Никто не может пройти за меловую черту. Если быть точным в метафорах, она вовсе не ровная и не прямая, стена. Она делает бесчисленное количество изгибов, окружая каждого — каждого проклятого, отъединяя от остальных таких же.
Вот почему братья-узники на самом деле никакие не братья.
Братство, понимание, единение духа — для тех, иных.
Узники — одиночки. Их россыпь под крепкими прозрачными куполами — словно гигантская гроздь виноградин с черными косточками отверделой тоски. Словно мириады икринок, из которых никто никогда не выведется.
Должно быть, они красиво смотрятся со стороны — откуда-то из галактического далека.
Меня слишком часто предавали в жизни. Сильнее и больнее всех — люди, в чьих глазах я любовалась отражением неба.
В какой-то момент пришло понимание, что они не виноваты. Ведь на мне клеймо, татуировка. Можно свихнуться на доселе неизвестной науке психиатрии почве: когда подводит или предает близкий, я говорю себе: он предал не потому, что плох и жесток, нет, это на мне проказа, начертанное на лбу приказание: «Брось в нее камень!», ослушаться которого не может и самый благородный, и самый добрый.
Можно свихнуться, поскольку от подобного образа мыслей мир искривляется, теряешь способность судить о ком-то здраво, с легкостью оправдываешь подлеца.
Впрочем, он ведь и так искривлен, мир, для каждого, кто обведен меловой чертой. Давление рока прогибает параллельные плоскости, вяжет узлы на параллельных прямых.
И если падает сверху кирпич, он летит не по линии отвеса, как полагалось бы по законам физики, — он искривляет свою вертикальную траекторию, чтобы попасть именно на тот затылок, ради которого пустился в полет.
Мой сын еще совсем маленький, он не может толком сделать больно, и тем более предать. Я не хочу дожить до времени, когда он вырастет.
Хватит.
Я заранее очень благодарна вам, профессор Майер».
Юдит закончила чтение и отложила листки.
Все молчали.
— Что ж, — выждав минуту, заговорил Роу, — спасибо, Юдит. Текст эмоциональный, насквозь поэтичный, и слушать его мне, например, доставляло эстетическое наслаждение. У вас явный литературный дар.
— Спасибо, — буркнула девушка. — Можно, я добавлю еще пару слов?
— Конечно.
— Это было написано месяц назад, в первые дни пребывания на острове. Терапия творчеством, дабы лучшее осознать в процессе вербализации свои проблемы. Но за время жизни здесь мое мировоззрение поменялось. Не в первый раз, но, думаю, наконец-то в последний.
— Вот как? — оживился психоаналитик. — Весьма интересно!
— Нет никакой прозрачной стены, меловой черты и прочей сопливой лирики. Прокляты все. Без исключения. Просто момент, когда приходит понимание, у всех разный: не в этой жизни, так в следующей, не в следующей, так через одну. Мы все — плененные звери. И вы, Роу, и вы, Ниц и Джекоб. Даже всесильный профессор Майер такой же воющий зверь.
Роу помолчал, пожевал губами, поморгал.
— Что ж. Не буду оспаривать. Наше следующее занятие, друзья мои, будет посвящено… нет, не обсуждению эссе, как вы могли бы подумать.
— Да уж, обсуждать тут нечего! — угрюмо заметил Джекоб.
— Не согласен! — пылко возразил Ниц. — Я со многим бы здесь поспорил. Скажем, с оценкой великого философа…
— Нет, Ниц, — осадил его психоаналитик. — Ни оценку философа, ни что-либо еще мы обсуждать не будем. Будем решать сообща поставленную Юдит проблему методом мозгового штурма.
— Какую проблему? — удивился Кристофер. — Разве в тексте задан вопрос?
— А вы не заметили? — упрекнул его Роу. — Юдит мечтает избавиться от бытия вообще. Не от данного конкретного воплощения, но абсолютно. Именно с этой целью она приехала на остров. В эссе дано обоснование мотива, чересчур эмоционально и поэтично, на мой взгляд, но достаточно убедительно.
Глава 15 ТЕРАПИЯ ТВОРЧЕСТВОМ
После мрачнейшего, но художественно яркого эссе Юдит меня потянуло тоже что-нибудь написать. Тем более, Роу то и дело напоминал о целительной силе творчества и мягко удивлялся, что столь креативный субъект, как я, до сих пор еще не проявил себя в этом качестве, не внес свой вклад в таинственную комнатку, набитую рукописями, рисунками и статуэтками. (И в их числе тем самым текстом, что так неожиданно, резко и сильно срезонировал с моим душевным настроем.)
Но, хоть и пребывая в достаточно бодром и воодушевленном состоянии — спасибо дикой природе и общению с неординарными личностями, — ничего нового выжать из себя не смог. И тогда стал вспоминать стихи, сочиненные о дочке или вместе с дочкой. До ее рокового тринадцатилетия мы нередко развлекались, придумывая смешные двустишия, гекзаметры и хокку.
В девять лет я повез ее на Кипр. Денег практически не было, как и всегда, и мы чуть ли не голодали, и поднимали с дороги вблизи рынка пыльные огурцы и финики, и рвали растущие за низкими заборами чужие абрикосы, и выбирали самые дешевые забегаловки, а в них самую простую еду, вроде козьего сыра или вареной кукурузы. Но до чего же было нам хорошо…
Потом вспомнились прогулки по кладбищам — старинным, поэтичным, полным ностальгии по прежним векам и ласковой меланхолии. Люблю такие места…
Гулял уже без нее, разумеется: маленькую брать в места, связанные со смертью и увяданием, не хотелось (несмотря на ее потрясающий афоризм о смерти и счастье), а как подросла, стало уже не до совместных со мной прогулок.
В один из недолгих периодов душевной тишины подумалось, что, сумей я каким-то чудом вернуть детскую веру в доброго Бога — не в абсолютный разум, не в безличного Брахмана — мог бы сказать ему так:
Восстановил по памяти два стихотворения, написанные к ее пятнадцатилетию. Она валялась тогда в больнице с гепатитом, а я наслаждался покоем, поскуливал от счастья и облегчения. И упрашивал, устно и в письмах, притормозить саморазрушение, не умирать в шестнадцать лет — о чем ей нравилось то и дело заявлять мне с вызовом.