Выбрать главу

Так встретила нас деревня в это страшное лето.

С Катей мы долго не встречались из‑за холеры, а Машу я однажды увидел с высокого нашего обрыва, когда она возвращалась с барщины домой — в избушку бабушки Натальи. Попрежнему она одета была по–бабьи — в широкий красный сарафан, а голова, повязанная белым платком, казалась рогатой от волосника. Она всплеснула руками и побежала по зеленому отложью к речке. Я спрыгнул на маленький оползень и, не думая о том, что могу полететь вниз по крутому и высокому обвалу и сломить себе голову, бессознательно прыгал по желтым кучкам осыпей и наискось сбежал к сырому берегу, заросшему крупными листьями мать–мачехи. Маша протягивала мне руки, смеялась и плакала. За этот год она стала выше и плотнее и превратилась из девки в настоящую зрелую женщину. Лицо ее, очень похожее на лицо дяди Ларивона, было и привлекательно–ласковое в улыбке, и упрямо–недоброе в крепко сжатых губах и опущенных углах рта. Только загар легкой дымкой покрыл ей кожу.

— Федя–а! —певуче закричала она на бегу. — Вырос‑то какой большой! И по стати не узнаешь — какой‑то другой стал, видать, что свет поглядел, учился да мучился…

— Чай, мы на ватаге были, — похвалился я. — А приехали — в селе‑то, словно на задах, в навозе очутились.

— Мать‑то где? Аль опять её в работищу запрягли да туркать начали? Вмиг бы к тебе через речку перешагнула, а не велят — холеру, мол, с берега на берег перенесешь…

— Дурость это! — убежденно сказал я. — Чай, холера‑то — от грязи да нечисти. Мухам‑то летать не запретишь.

Она засмеялась с ехидной злостью.

— А у нас тут только мухам — воля, а люди‑то — под кнутом да на аркане. Фильку‑то забрили, а я от свёкра убежала. Одна живу в баушкиной келье. Кривой-то хотел утащить — вожжами руки связать да орясиной погнать, а я от него кочергой отмахалась.

— А волосник‑то носишь… — заметил я. — Мама давно уж его сбросила.

Маша вспыхнула, рванулась ко мне и даже не заметила, как вошла босыми ногами в воду. Она пристально смотрела на меня, и в упрямых глазах её дрожал смех и жгучая злость. Я ещё не видал в её красивом лице такой мстительной гордости.

— Вот вы как на чужой‑то стороне от вольности заумничали!

И она невольно стянула на затылок платок вместе с волосником.

— Ну, я хоть и не была на стороне, а тоже сердцем закипела: наотмашь и свёкра и кого хошь хлестать научилась. Мне сейчас всё равно: то ли долю свою верёвочкой совью, то ли собаками меня затравят. Отцу‑то с матерью у дедушки не жить, — неожиданно закончила она. — Руки сейчас у меня развязаны: волю свою я и кулаками, и зубами, и кипятком отстою. У меня характер ларькин: с добрыми и я — добрая, а с ворогами — волчиха.

Она говорила со мною, как со взрослым: должно быть, почувствовала, что я уже не тот малолеток, которому она совала когда‑то огрызок карандаша или растрепанную книжку и лепетала со мной, как с ребенком. Она любила меня и по каким‑то неуловимым для меня самого признакам чутко понимала те перемены, какие произошли во мне за этот год. Маша пережила и жестокие насилия, и издевательства, и рабство. Дикое своенравие Ларивона и тиранство свёкра не сломили упрямого её нрава, а разожгли в её душе неукротимую злобу.

— А я всё ждала от тебя письмишка: вот, думаю, Феденька весточку мне пришлёт, и для меня, мол, на небе звёздочка вспыхнет. А ты, поди, меня и не вспоминал.

Я виновато отмахнулся.

— Чай, мы с мамой на краю света были: туда и птица не долетит. Да и работал с утра до ночи: и на плоту, и в кузнице, а потом заболел и без памяти валялся.

— А, батюшки! —ужаснулась она. — Неужли и тебя работищей мучили? То‑то, я вижу, себя перерос… и дикость нашу с тебя как ветром сдуло.

Я ободрился и пояснил ей:

— Там и люди хорошие были: чего только они на свете не видали!.. У нас тут Микитушка, Петя Стоднев да Володимирыч были, а там — Гриша–бондарь, Харитон, рыбаки Корней и Карп Ильич… А Гаврюшка, ровесник мой, поумнее Кузяря. И на Девяти футах мы чуть не пропали: захватили нас в мере и утащили в холерное стойбище. Насилу вырвались. Приехали — и здесь холера людей косит.