Выбрать главу

Хотя лубянские шпики и переодетая в штатское милиция составляли немалую часть возбужденной толпы, на праздничную атмосферу поэтических вечеров под открытым небом это никак не влияло. Так получалось, что Маяковский ворвался в жизнь нового поколения и стал участником тех общественных процессов, которые после XX съезда сотрясали страну. Мог ли он когда-нибудь мечтать о чем-либо большем? Многие из тех, кто чаще всего читал стихи у подножия этого памятника, тоже стали Лилиными друзьями.

Радость и беда, однако, почти всегда неразлучны и стараются идти рука об руку: истина очень старая, превратившаяся в банальность, но смириться с ней тем не менее мало кому удается. Осень 1958 года омрачилась травлей Пастернака в связи с присуждением ему Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго». Отношения Пастернака и Лили все предыдущие годы несли на себе печать той размолвки, которая произошла еще в декабре 1929-го. Ни друзья, ни враги — хорошие знакомые с давних времен, не более...

Ситуация усугубилась после того, как в своей автобиографии «Люди и положения», не изданной, конечно, в Москве, но сразу же дошедшей до Лили,

Пастернак задел ее за живое своей — теперь уже хрестоматийной — фразой о том, что Маяковского после сталинской резолюции стали «насаждать, как картофель при Екатерине». Резолюция была начертана на Лилином письме — получалось, что (даже не косвенно, а прямо) пастернаковская инвектива адресована лично ей. После того как друзья — писатель Всеволод Иванов и его жена Тамара — потеснились на своей большой переделкинской даче и отдали ее часть Лиле и Катаняну, Пастернак стал ближайшим соседом: их дома стояли рядом. Но и тогда отношения не стали более близкими, хотя Ивановы с Пастернаками очень тесно дружили домами.

И однако же, гнусную кампанию против Пастернака, устроенную по приказу Хрущева, Лиля восприняла как личное горе. Она была в это время в городе. Телефона на дачах Ивановых и Пастернака не было, связь с Москвой могла быть лишь односторонней. Пастернак, как и другие обитатели переделкинских дач, ходили звонить из вестибюля писательского Дома творчества, где был общий телефон, к которому обычно выстраивались длинные очереди. От отчаяния и тоски Пастернак позвонил Лиле (видимо, мало кому он мог позвонить в эти страшные дни) — и расплакался, услышав ее взволнованный голос, ее возглас: «Боря, что происходит?!», в котором было все: солидарность, поддержка, сочувствие, понимание. Гордость и— печаль. Общая с ним...

Эта поддержка была для него тем более радостна, тем более неожиданна, что бывшие друзья Маяковского (и его, казалось бы, тоже) — Виктор Шкловский и Илья Сельвинский — запросто «продали» Пастернака, спешно опубликовав в Ялте, где они тогда находились, письмо, осуждающее его «антипатриотический поступок» (самовольную публикацию романа за границей). «Курортную газету», где появился их постыдно-трусливый пасквиль, за пределами Ялты никто не читал. Но они все же «отметились», засвидетельствовав свой конформизм и заполучив оправдательный документ на случай, если бы кто-то их заподозрил в поддержке старого друга.

Сразу же стало ясно, что «оттепель» сменилась «заморозками», за которыми вполне может последовать настоящий «мороз». Полным ходом продолжалась реабилитация жертв сталинского террора. Именно поэтому Кремлю надо было снова закрутить гайки, чтобы свободомыслие не вошло в повседневную жизнь, не стало нормой, грозящей существованию режима с его неумолимо жесткими идеологическими догмами. Хрущев, конечно, не читал «Доктора Живаго», а прочитав, не смог бы в нем понять ни единой строки. Но содержание романа его тоже ничуть не интересовало — вполне достаточно было той «справки», которую составили для него на Лубянке и в кабинетах партийных идеологов. Главное — не допустить ни малейшего самовольства, дать по рукам расшалившимся интеллигентам и напомнить, в какой стране и в каком обществе они продолжают жить.

Все понимали, что за травлей Пастернака, официально объявленного то «квакающей лягушкой», то «гадящей свиньей», последуют иные акции такого же рода, что приунывшая было сталинская рать поднимет голову, что каждый, чем-то обиженный хрущевской «оттепелью» — на своем месте и по-своему, — попытается свести счеты с теми, кто ненароком подумал, будто после XX съезда наступило ИХ время. Эта судьба, ясное дело, не могла миновать и Лилю.

На встречу Нового, 1959 года приехали Арагоны. Впервые отмечали этот самый веселый, по русским традициям праздник в квартире на Кутузовском. Пришли и молодожены — Плисецкая и Щедрин. Эльза привезла множество рождественских подарков, стол ломился от яств, особый восторг вызвала «Вдова Клико»: и шампанского, и дивных французских вин хватило на всех. Но за видимым весельем скрывалась тревога. Ощущалось (Лилей, с ее поразительным чутьем, особенно) наступление каких-то иных — беспокойных — времен. Арагон надеялся на встречу с Хрущевым: хотел объяснить ему, сколь тягостное впечатление произвела на западных друзей Советского Союза травля Пастернака и демонстративное понуждение его к эмиграции. Хрущев Арагона не принял. И то верно — что он мог бы ему сказать? В январе Арагоны уехали. Лиля провожала их на Белорусском вокзале. Проводы были грустными — ничего хорошего не ожидали.