До адресата письмо, разумеется, не дошло, его отфильтровали в подотделе писем общего отдела ЦК, снабдив пометкой двух партчиновников: «Тов. Слуцкому сообщено, что редакциям газет и журналов предоставлено право самим решать вопрос о целесообразности публикаций тех или иных статей, не имеющих официального характера». Инцидент был исчерпан. «Или совсем бесполезно?» — вопрос этот и был ответом. Слуцкий, конечно, сам хорошо знал заранее судьбу своего обращения на высочайшее имя, но позволить себе промолчать просто не мог.
Что же это за сочинения «в манере детективного бульварного романа», которые заставили Слуцкого переломить самого себя и все-таки обратиться за помощью к «уважаемому Леониду Ильичу»? Что побудило писать в ЦК по тому же поводу — и с тем же, разумеется, результатом — поэта Семена Кирсанова и критика Зиновия Паперного? Даже Константин Симонов, с его положением, именем и связями, даже он не смог пробить своим «открытым письмам» дорогу ни на страницы газет, ни к какому-либо высокому партийному чину, несмотря на неоднократные просьбы.
Волна протестов явилась следствием даже не столько известинской статьи, сколько публикации в трех номерах журнала «Огонек» (его возглавлял один из самых бездарных и самых злобных советских литературных бонз, Анатолий Софронов) новых статей Воронцова и Колоскова «Любовь поэта» и «Трагедия поэта», где почти в тех же выражениях, что и в секретной переписке, обливалась помоями Лиля и придавался зловещий, едва ли не криминальный характер ее отношениям с Маяковским. Из этих статей явственно вытекало, что не кто иной, как она, вместе с Аграновым и всем их «сионистским логовом», явилась виновницей гибели Маяковского, который любил по-настоящему вовсе не лицо сомнительного происхождения, сомнительных корней, сомнительного поведения — Лилю Брик, а только чистую и благородную русскую девушку Татьяну Яковлеву, с которой имел намерение создать прочную и здоровую советскую семью. За то и был «устранен»...
Времена, казалось бы, изменились, ни лубянская камера, ни ГУЛАГ Лиле уже не грозили, но почему-то этот удар судьбы она переживала мучительней, чем все предыдущие. И даже не искала спасения в алкоголе. Тот факт, что мысль о самоубийстве у нее реально существовала, подтверждается хотя бы тем, что именно в это время она составила завещание — не юридическое, со всеми формальностями, заверенное у нотариуса, — а скорее моральное, эмоциональное, человеческое, такое же — по стилю и духу, — какое оставил в своем блокноте Маяковский, загодя готовясь к смертельному выстрелу. Ни о том, что такое завещание есть, ни тем более о его содержании тогда никто не знал: его нашли лишь после того, как Лили не стало.
Вообще вторично пережить то, что однажды было уже пережито, с чем уже удалось справиться, преодолеть, возвратиться к жизни, — пережить это вторично гораздо труднее, чем в первый раз. Особенно после того, как жестокая несправедливость по отношению к убиенным была вроде бы восстановлена и правда восторжествовала. Теперь взялись за нее — не косвенно, а впрямую, — возведя обвинение, чудовищнее которого она не могла и придумать.
Кто же она, Лиля Брик, по новой версии, утвержденной на самом верху? Оказывается, не любовь поэта, не его муза, не та, которая сделала все возможное и невозможное, чтобы он занял место, ему подобающее, в обществе, в умах, в истории, а — его убийца! Не только в метафорическом, но едва ли и не в буквальном смысле. Дьяволица, вложившая в руки ему револьвер и понудившая нажать курок. А то и того хуже: участница заговора, итогом которого явилось его убийство, то есть событие, подлежащее рассмотрению не литераторами, а юристами.
Такой теперь представала она, и против этого обвинения ничего не могла возразить, ибо не только она сама — ни один защитник ее нигде не получил трибуну, чтобы вымолвить хотя бы слово. Жизнь между тем шла к закату, сил становилось все меньше, и не было больше надежды на то, что она дождется того времени, когда обвинители будут посрамлены, а их тайные цели раскрыты.
Но сознание правоты и исчезнувший страх оказались сильнее физической немощи. Чего она, собственно, могла бояться? Клеветы? Но те, кого она уважала и чтила, были с нею, до остальных же ей вовсе не было дела. В семьдесят семь лет начинаешь по-другому смотреть на многое и жизненные ценности предстают в ином свете.