Начальник добровольной пожарной дружины…» — и далее подпись Авдани со множеством крючков и завитушек. Хоть на червонцы ставь.
Написал. Приносит через некоторое время Лузянину. Тот прочитал, улыбнулся про себя, да и говорит:
— Евдоким Кузьмич, дорогой! Когда я буду представлять вас к ордену, я сочиню бумагу похлеще… А теперь мне статистика нужна. Нужны цифры и факты. Вот у вас тут написано: «пожаров не наблюдалось…» Ну как же так — «не наблюдалось»?! А прошлым летом, когда вы без колеса по селу дефилировал и… это вы куда спешили, разве не на пожар? Так вот: сделайте все по форме.
Справили все необходимые бумаги, печатями их заверили, акты к ним приложили, Лузянин в тарантасик сел и покатил. Поехал в районную пожарную инспекцию; приехал, показывает начальнику бумаги.
— Посмотрите, какой вред селу наносят пожары. Что ни год, то пожар. Пруды высохли.
— Это нам известно, — соглашаются пожарники.
— Надо строить водоемы, — настаивает Лузянин. — У вас деньги на противопожарные мероприятия есть?
— Есть.
— Куда вы их расходуете?
Замялись пожарники: уж какой год кряду деньги эти они списывают куда попало, лишь бы их не сняли со счета. Лузянин знал обо всех их проделках. Он, как говорится, припер пожарников к стенке, и те сдались. Обещали построить в хозяйстве Лузянина два водоема. И построили. Один в Хворостинке, другой — у нас, в Липягах. Прекрасные получились резервуары! Летом в них вода плещется: водопой для скота — лучше не надо.
Лузянин пришелся по душе липяговцам. Многие старички, те, что отхлопотали себе пенсию и сидели дома, с весны начали помаленьку выползать из дому. Сами просили у Лузянина наряд. Как-то весело стало с новым председателем. Я это и по себе замечаю: не вижу Николая Семеновича день-другой, и словно чего-то не хватает мне. Сделаю все по дому, к урокам завтрашним приготовлюсь и бегу в правление.
Правление Лузянин решил опять к нам, в Липяги, перевести, а в Хворостянке создать бригаду. Был у него план укрупнить колхозные владения. Неподалеку от станции притулился крохотный колхозишко «Победа». Это хозяйство жило исключительно за счет станционного поселка. Земли в «Победе» немного — огороды да картофельные плантации. Однако свиней они откармливали хорошо. Сывороткой с молокозавода выпаивали поросят, а затем откармливали их отходами столовых. Выходило, что «Победа» не колхоз, а своего рода подсобное хозяйство. Ну, и это хозяйство Лузянину приглянулось.
Вот почему он поселился в Липягах — ко всему близко.
Правление обосновалось теперь в доме, где когда-то помещался сельский Совет. Это рядом со школой, на площади.
Вот сделаю все и бегу туда. Зайду к Лузянину в кабинет, послушаю, о чем он с колхозниками калякает, покурю со всеми — и пойду обратно. Если ж случится так, что Лузянина в конторе нет, то домой к нему загляну. Квартировал он у вдовы агронома, Надежды Григорьевны. Ей тоскливо было одной в доме после смерти Алексея Ивановича, и она пустила к себе Лузянина. Тем более, семья у председателя небольшая — он и жена, Клав-дня Егоровна, в прошлом учительница, женщина тихая, домовитая. Дети у них взрослые — инженеры, врачи, живут отдельно.
Приду — Лузянин за столом сидит, газеты читает. Посидим, выпьем чаю, в шахматы партию-другую сыграем.
Уходя, я часто прошу его, чтобы он захватил меня с собой в поля.
— Николай Семенович, если поедете к дубу гречку посмотреть, захватите и меня.
— Обязательно! — обещает он. — Только имейте в виду: встаю рано.
Назавтра встал я чуть свет (дело было в каникулы), побрился. Только сел за стол кофе стакан выпить, слышу, будто лошадь у окна фыркнула. Взглянул на улицу, а у калитки Ландыш стоит.
Ландыш стоит у калитки, а Лузянин с брезентовым ведром в руке идет от колонки. Подошел к лошади, попоил ее, а остатки воды не выплеснул без цели, абы куда, а аккуратненько вылил на втулки колес.
«У такого хозяина, — подумалось мне, — не то что у Авдани: колеса от недогляда на ходу не рассыплются!»
Я позвал Николая Семеновича пить кофе, но он приложил руку к груди и поклонился: спасибо, сыт!
Через минуту я вышел; мы уселись в тарантасе и покатили.
Сразу же за Кончановкой свернули вправо и у кладбища выехали на александровскую дорогу. Налево зеленели овсы, а справа от дороги, волнуясь под свежим утренним ветерком, лежало поле пшеницы. Распевали жаворонки.
Не проехали мы и километра, как впереди показался лес.
На отшибе от леса одиноко стоял дуб. Он был высок, могуч. Сохранилось предание, что именно с вершины этого дуба дозорный засечной черты впервые обнаружил полчища татар, движущихся к Куликову полю. Не знаю, так ли оно было в самом деле, но, несомненно, дуб этот — свидетель многих событий в жизни липяговцев.
Мы ехали, покачиваясь на мягких рессорах тарантаса. Я рассказывал Лузянину эту легенду. Он слушал, поглядывая то на дуб, то на поле цветущей гречихи, подступившее к самому лесу.
У дуба — исконно гречишные поля. Но вот уже несколько лет кряду на этих землях сеяли кукурузу. Посоветовавшись со стариками, Лузянин решил весь клин у дуба засеять гречихой. Всходы были отменные, но я давно не бывал там и не знал, что гречиха уже зацвела.
Я сказал об этом Лузянину. Он не отозвался. Мы проехали некоторое время молча. Вдруг Лузянин повернулся ко мне всем корпусом и проговорил:
— Как заснеженный Волхов в тот день…
Я понял, в какой день, и согласно кивнул головой.
— Вы оставались там после меня, — продолжал Лузянин. — Как мои гвардейцы стреляли тогда?
— Стреляли хорошо! — ответил я. — Стреляли так, что страшно было. Наши бойцы и те чуть было из окопов не сбежали. Впервые ведь «катюшу» слышали…
— Ну и как, взяли тогда Зеленцы?
— Зеленцы взяли, а из-за насыпи немцев выкурить так и не удалось. Вскоре нас перебросили под Кириши, развивать успех пятьдесят четвертой армии в районе Синяевских болот.
— Горячий тот день был.
— Горячий. Но вы тогда, Николай Семенович, напрасно рисковали. Можно было послать со мной командира огневого взвода.
— А разве теперь, лейтенант, нельзя было послать в Липяги еще кого-либо? — ответил он и пошевелил вожжами.
Ландыш встрепенулся, побежал рысцой.
До самого дуба мы не проронили более ни единого слова.
У дуба мы распрягли Ландыша и, стреножив его, пустили пастись. Сами же пошли полюбоваться цветущей гречихой. Мы прошли опушкой леса до самого Брехова лога. Тут на старой вырубке, обнесенной березовыми жердочками, стояла колхозная пасека.
Налюбовавшись гречихой, мы заглянули на пасеку.
Пасечник — Ефимка Бутенков, муж покойной Чебухайки, сухонький, сгорбившийся, — вышел на лай сторожившей у входа собачонки и, увидев Лузянина, обрадованно заговорил:
— Пожалте, пожалте!.. Она не кусается, — указал он на собаку. — Так, для близиру приставлена.
Ефимка долго водил нас от улья к улью. Старик рассказывал про пчел — какая в том или ином улье семья, когда отделена, сколько дает меду. Хвалил Лузянина за гречиху.
— Взяток больно хорош, — говорил Ефимка. — Если лето постоит, меду много будет.
Попутно старик указывал на нехватки, что, по его мнению, надо было еще сделать для пасеки. Лузянин раза два записывал что-то в свою книжицу, чтобы не позабыть.
Мы изрядно устали от хождения по пасеке. Становилось знойко.
— Может, медочку горчичного отведаете? — предложил Ефимка.
Лузянин согласился.
Мы зашли к пасечнику в землянку. Туг было прохладно и уютно. Мы сели за низенький столик, плетенный из ореховых прутьев. Старик поставил перед нами деревянную, им самим выдолбленную миску, наполненную густым коричневым медом.
Лузянин ел и похваливал: