Выбрать главу

«Я спал, — говорил он на суде. — Кто-то толкнул меня в бок. Я открыл глаза — отец. На улице темень. «Одевайся!» — сказал отец. Я оделся. Отец сунул какую-то сумку в мой школьный ранец и сказал: «Выбросишь на кладбище. Только смотри, чтобы никто тебя не видел».

Генка рассказывал, как он боялся идти на кладбище, но еще больше боялся ослушаться отца, и пошел. Рассказывая, Генка то и дело повторял, что ничего не знал, и плакал. Хотя, в общем, ему ничего не грозило. Выступая вчера с обвинительной речью, прокурор признал полную непричастность Генки к совершенному преступлению. Но вместе с тем можно понять его горе: он-то останется, но что будет с матерью, отцом, братом? Это-то, видимо, и страшило его. Прокурор сказал, что государство не оставит, не бросит подростка на произвол судьбы, что его определят в интернат. Генка не знал, что это такое, знал только, что останется один. И потому он плакал.

Судьи посовещались. Председательствующий предоставил последнее слово Екатерине Лобановой.

Катька встала, здоровенная, костистая — вся в отца. Заговорила тихо, срывающимся голосом. Начала с обращения к судьям. Пусть судьи, сказала она, перед тем как выносить приговор, подумают о том, что она мать…

Зал загудел — трудно понять, не то сочувственно, не то осуждающе.

Катька насторожилась, прислушиваясь. Она знала, что на сочувствие рассчитывать трудно, но в ней еще теплилась надежда. И она продолжала в том же жалостном тоне. Говорила о том, что она не хотела убийства. Хотела только устроить старшего сына. Он надумал жениться, а жену приводить некуда. Они подыскали на станции дом, нужны были деньги… Под конец Катька заплакала; вытирая концом платка слезы, залепетала что-то о боге, о том, что не вынесет двадцати лет тюрьмы, которых требует для нее прокурор; зарыдала и, не ожидая разрешения председательствующего, села.

Игорь сказал всего несколько слов. Он сказал, что повинен. Но просит суд о снисхождении, так как он не принимал непосредственного участия в убийстве. Он молод и, если суд найдет возможным сохранить ему жизнь, искупит свою вину честным трудом.

Михей выкручивался, как лиса, попавшая в капкан. Он сваливал всю вину на Катьку. Михей знал, что суд наш гуманен, что, несмотря ни на что, жену не расстреляют, и он всю тяжесть преступления сваливал на нее. Всхлипывая, как ребенок, Михей рассказывал про свою жизнь в поповском доме. Судя по всему, в его рассказе была доля правды. Он жил у жены под каблуком. Катька издевалась над ним, била его, если он выступал супротив нее. Катька и ее отец, Игнат Старобин, натравляли его на соседа, уверяя, что Кузьма мешает им жить. Они заставляли его изводить соседских кошек и кур. Они впутали его и в это убийство…

Женщины шептались. Михей вызывал у них жалость. Прожить всю жизнь за частоколом, под каблуком у жены, которая и поколачивала, и изменяла, и вот под старость лет обо всем так рассказывать…

Зал сразу же затих, как только председательствующий обратился к Игнату. Старобин поднялся грузно, нехотя, как поднимается матерый волчище, не желающий уступить дорогу. Игнат из тех, кого в старину мужики называли «воротилами». До войны он не совался в начальники. Но как только война подобрала мужиков, тут и всплыл Игнат. В те трудные годы, когда многие семьи едва сводили концы с концами, Игнат поставил себе новый рубленый пятистенок; двор срубил из березовых кругляков, обнес его частоколом, как наши предки возводили крепости.

Как-то само собой получилось, Игнат стал незаменим в хозяйстве. Приходили и уходили председатели, а он оставался в завхозах — умел подладиться к каждому, Иван Степанович поначалу хотел было снять его. Но видит, человек непьющий, бережливый, и оставил. Потом все-таки с завхозов-то прогнал, на бригаду поставил. Скрытный этот человек, Игнат. На собраниях выступал редко; с бабами был в меру ласков и в меру грубоват. Непонятно почему, но они его побаивались.

И сейчас Игнат был верен себе, не спешил. Он откашлялся и вдруг грузно, всем корпусом повернулся к залу. Лицо его, исхудалое, с воспаленными, запавшими глазами, заросло седой щетиной. Черной дубки полушубок распахнут. Видна заношенная солдатская гимнастерка, забранная без ремня в штаны. В правой руке зажат треух.

Игнат заговорил, но спекшиеся губы не послушались, и вместо слова он выдавил из себя приглушенный, похожий на мычание звук:

— У-у-у!

Он харкнул, выплюнул на пол сгусток слюны и неожиданно выкрикнул:

— Ненавижу! Всех вас ненавижу! — Старобин поднес руку с треухом к груди и, потрясая им перед собой, заговорил быстро-быстро, словно боялся, что задохнется, прежде чем выговорит: — Всех ненавижу! Давно ненавижу! Я знаю, что меня ожидает. Потому и говорю — ненавижу!. С малых лет я унижался перед вами. Кланялся вам, когда вы клали в церковную тарелку лишнюю копейку. Собирал за вами огарки. Я гасил их пальцами, чтобы они не догорали. Вы небось жалели меня: «Зачем, мол, Игнат обжигает пальцы…» Не тут-то было! Из огарков я опять делал свечи. Делал свечи и опять продавал. Вы покупали их. Это опять копейки. Я копил каждую копейку. Я человеком хотел быть! И я был бы им… У меня в нэп пятнадцать тысяч было! Не будь колхоза, вы теперь лизали бы мне ноги! Сначала я терпел. Думал, вот-вот развалится коммуния. Вижу — нет! Тогда я стал мстить всем за то, что жизнь не получилась. Я задумал сжечь все село. И я сжег его! Помните, в тридцать первом, на пасху… Это я поджег… Я! Я!.. Ну чего же вы молчите?!

Бабы зашумели: пожар, о котором упомянул Игнат, был самым страшным за всю историю Липягов — сгорело почти все село.

— Стрелять идола! — кричали бабы.

— Рот ему землей заткнуть да повесить, чтобы вороны расклевали. Он сам себе такую смерть накликал!

Игнат помолчал, выжидая. Едва смолкли выкрики, Старобин заговорил тише.

— Их оставьте! — он указал рукой на сообщников, сидевших на скамье. — Кто они? Мыши! Как есть мыши. Это я их подбил на дело. Что ж, не вышло. Может, оно и к лучшему. А их простите, пусть живут.

— Смерть убийцам! — крикнул кто-то из зала.

— Будя! Слухали его, хватит!

— Попил нашей крови!

Председательствующий встал:

— Прошу не перебивать подсудимого!

Колхозники успокоились не сразу.

Старобин стоял, ждал. Лицо его налилось кровью, глаза блестели. Он переводил взгляд с одного лица на другое, стараясь разглядеть, кто выкрикивал. Заскорузлые здоровенные пальцы крепко сжимали треух.

— Живым, — гудел зал, — закопать… Дьявола!

— Ненавижу! Всех ненавижу! У-у… — Игнат плюнул и, грузно повернувшись к залу спиной, сел.

Председательствующий, так и не добившись того, чтобы зал смолк, посовещался с заседателями. Потом что-то сказал прокурору.

Вопросов ни у кого не было.

Суд удалился на совещание.

С тех пор прошло немало времени. Вчера внук Кузьмы пошел в первый класс. Через пять лет он будет моим учеником. Он придет в физический кабинет, и я расставлю перед ним все те же колбы и все так же спокойно и эпически начну свой рассказ про воду: «Мы берем воду и наливаем ее в сосуд. Вода принимает форму того сосуда, в который мы ее наливаем…»

Потом после уроков я пойду домой. Выйду на площадь перед школой, пройду мимо пустыря, где когда-то была церковь; затем заверну за угол избы-читальни, спущусь в овражек и сразу же в начале нашей улицы увижу поповский дом. Я знаю, что теперь он пуст. Михея вместе с Игнатом расстреляли; Катьку и ее старшего сына, Игоря, посадили — посадили надолго. Дарье с детьми правление построило новый дом.

Никто не захотел поселиться в бывшем доме отца Александра. Изгородь вокруг сада повыломали, яблони засохли. И только вековые ветлы по-прежнему зеленеют по весне, и по-прежнему в дуплах их обитает множество сов, и крики их по ночам пугают и настораживают.

И сам не зная почему, но, проходя мимо поповского дома, я и теперь убыстряю шаги — скорее бы пройти мимо, не видеть бы его.