Я счел это за сигнал и тут же продолжал свой рассказ…
…В доме Нюрку поразили те же покой и тишина, что были всюду тут. Внизу, где они раздевались и облачались в белые халаты, дежурила всего одна сестра. Она отвела сначала ту, что из Ярославля, а потом пошла проводить Нюрку. Они поднялись на второй этаж. Налево и направо от лестницы простирался длинный коридор. Тут, в этом длинном и гулком коридоре, поскрипывая рассохшимся паркетом, расхаживало несколько больных. У каждого из них в руках были костыли; они стучали ими и очень неестественно вскидывали ноги при ходьбе. Сестра, сопровождавшая Нюрку, с каждым больным здоровалась: «Как дела, Семен Иванч?» — «Ничего, вот учимся ходить!» — отвечали ей больные.
Нюрку провели в самый дальний конец коридора. Тут была большая комната, чем-то похожая на террасу, — вся стена из стекла. Ничего лишнего в комнате: стол, плетеное кресло, несколько кадок с цветами. Сестра попросила ее подождать. Оставшись одна, Нюрка огляделась. Сквозь заиндевевшие стекла виднелись верхушки елок и сосен. Заснеженные вершины их уходили вдаль. Деревья то пропадали в каком-то овраге, то снова поднимались на увал. Было что-то размеренно-спокойное в чередовании этих спусков и подъемов и в тишине, царившей надо всем. Это спокойствие незаметно передалось и самой Нюрке, и она, волновавшаяся всю дорогу, теперь вдруг успокоилась. «Главное — жив!» — думала она.
Нюрка вынула сверток с подарком, который она до этого прятала под полой халата, и, стоя у окна, ждала. Из коридора доносились тупые удары костылей по паркету: там люди заново учились ходить. Из-за стука костылей Нюрка не сразу услышала, как появился Сапожков. Она увидела его, когда он был уже на пороге комнаты. Может, оттого еще она не услышала его, что Гриша не шел, а ехал на коляске. Коляска была на резиновых колесах, с высокой, обитой дерматином, спинкой. Посредине ее торчали рычаги; толкая их взад-вперед, Сапожков бесшумно катился по террасе.
Нюрка шагнула ему навстречу. Она успела сделать два-три шага, и они очутились рядом. Но и за эти мгновения Нюрка успела заметить, что коляска, в которой сидел Гриша, была слишком коротка.
И Нюрка все поняла.
Поняла, что незачем коляске длинной быть…
Гриша заулыбался, увидев Нюрку, протянул навстречу ей обе руки. Нюрка тоже потянулась к нему, но впопыхах обронила на пол сверток с цыпленком. Получилось не совсем хорошо. Нюрка застеснялась, подняла сверток и, отдавая Сапожкову, сказала, что это ему подарок.
«К чему это?! — сказал Гриша. — Нас тут кормят по фронтовому пайку».
Нюрка не знала про фронтовой паек, сколь он хорош: она вообще не знала, что делать далее и что говорить. Любой на ее месте подумал бы, прежде чем слово сказать.
Они не были знакомы, когда случилась беда с Лешей. И когда это случилось, то Сапожков более других помог ей. Но и тут они мало говорили друг с другом — Нюрка ходила в те дни, как бабы говорят, словно рехнувшаяся. Что-то теплое, искреннее начало было проявляться в письмах, когда он был на фронте. И не оборвись тогда их переписка — кто ж знает, может, теперь им легче было бы начать разговор. Сколько в войну случаев было, что по письмам одним, не видя друг дружку, влюблялись и потом женились люди!
Но теперь Нюрка и Сапожков встретились после долгого перерыва; и сразу не очень-то разговоришься.
«Ты от кого узнала, что я тут?» — спросил Сапожков.
«Бедное, машинист твой, сказал».
«Не стерпел старик… Эх! — В словах его не уловила Нюрка досады, а скорее озорство какое-то. — Я сначала совсем духом пал, оттого и не написал про ранение. «Без обеих-то ног зачем жить!» — думал все. Еще когда по простым госпиталям возили, еще какая-то надежда была. А как сюда привезли — понял: все, гроб тебе, Гриша! Это знаешь ведь, какой госпиталь? Отсюда не выписывают, как из всех иных. Ну, если жена приедет, чтобы забрать, или родители, тогда, конечно, иное дело. Но меня некому забрать отсюда. Вырос без отца-матери, в детдоме, и помирать, видно, одному, среди чужих людей й вот этих сосен…»
«Ну что ты, Гриша!» — перебила его Нюрка.
«Нет-нет, ты послушай… — продолжал он. — Это сначала… Ведь я видел, что жены и то не всех отсюда забирают. А я — холостой да бездомный, кому я-то нужен? Главное — ездить, работать не могу больше. И ночью думаю, и днем. Совсем раскис. Спать перестал. Писем никому не пишу. Читать ничего не читаю. Заметил такое наш главный врач, хирург — и взялся он за меня. «Ты, говорит, чего, Гриша, голову повесил? Не кисни, говорит. Еще как ходить мы с тобой будем! Танцевать еще будем!» У меня на правой-то ноге коленный сустав цел. Так что опереться будет на что, — пояснил Сапожков. — Ну, после этого разговора — повеселел я немного. Видела, вон в коридоре топают. Ходить учатся. Он их, хирург, по семь часов в день топать заставляет. Думаю: научусь и я! Лишь бы скорее протезы мне сделали…»
«Конечно, — поддержала его Нюрка. — Раз другие могут, и ты научишься».
Они еще поговорили полчаса или больше о всяких мелочах. Нюрка передала Сапожкову приветы от Бед-нова и других станционных знакомых, сказала, что слухи есть, будто дорогу хотят переводить на электротягу… Гриша спросил про дела в колхозе: помогают ли шефы-железнодорожники?
Тут опять пришла сестра и сказала, что время свидания окончено.
Гриша обещал писать Нюрке.
На этом они и расстались.
Нюрка тоже спешила: ей ведь еще в Сталинград ехать, за тракторами.
Уехала Нюрка, но частица ее тепла и участия вселила новые силы в Сапожкова. Гриша чуть ли не каждый день стал слать ей письма. В них он рассказывал обо всем, что случилось у него за день. «Сегодня я наконец одел протезы и сделал первый шаг. Если бы меня не поддерживал при этом хирург, я бы упал, конечно. Но пусть и с чужой помощью, но я все-таки шаг этот сделал! Аня! Это такое счастье — сойти наконец-то с ненавистной коляски; такое счастье оказаться вдруг выше подоконника и не подкатываться к нему, чтобы взглянуть на мир, а подходить. Раз-два… раз-два… Вчера по коридору топали мои товарищи, а сегодня — там, по паркету, — раздается мой топот…»
Всякий раз, когда почтальон приносил от Гриши письмо, свекровь ворчала весь вечер:
«Это опять от него?»
«От него. От кого же еще», — отвечала Аня.
«Сказывали бабы: ездила к нему».
«Ездила, мама. Все ж не чужой человек. Всю войну небось помогал».
«Обманщица: «за новыми тракторами!» — ворчала свекровь. — А сама… последнего цыпленка отволокла ему…»
И если б свекровь не ворчала, не бранила, то могло бы все так обойтись. А то как заведет свое Ефросинья, — хоть из дому беги. Зимой-то куда ж побежишь! Зимой, с ремонта, Нюрка затемно возвращалась. Пока ребят покормишь, уложишь, и самой, глядишь, укладываться пора.
Но вот пришла весна… Особенная — победная — весна! Гриша писал: «Сегодня впервые спустился и поднялся по лестнице. Завтра хирург обещал отпустить одного на улицу».
Начнет ее свекровь донимать, что она такая да сякая, Нюрка молча оставит дело и уйдет из избы. Возьмет она в сенцах лопату и копается с ребятами весь вечер в огороде. Соседи уже картошку посадили, а у нее еще огород не вскопан. Копается себе Нюрка в огороде… Ракиты на валу сережки выбросили, зазеленели. Разогнется Нюрка, отставит лопату, поглядит на ракиты, и видятся ей запорошенные вершины сосен, и словно слышит она голос Гриши: «Отсюда не выписывают… Ну, если жена приедет забрать или родители — тогда иное дело. Но меня некому забирать. Вырос без отца-матери, в детдоме, и помирать, видно, одному придется, среди чужих людей и вот этих сосен…»
Думает, вспоминает все, да так растеребит себя, что слезы на глаза навертываются.
Как-то в конце мая — только отсеялись — Нюрка пришла с работы и говорит свекрови:
«Мам, знаешь что? Я решила взять из госпиталя Гришу. Нет у него окромя никого. Что ж ему всю жизнь по госпиталям-то маяться? Он уже ходить научился…»
«В мой дом чужого не приводи, — твердила Ефросиньюшка. — Не позорь старуху. Иди к матери — туда кого хочешь притаскивай».