Нине, моей молодой жене, как раз не хватает ее практичности и умения создать в комнате уют.
Елена Дмитриевна была в этом непревзойденная мастерица. Комната ее полна всяких шкафчиков, полочек, на которых стояли разнокалиберные слонята и прочие безделушки.
Наблюдая за нашей соседкой, я все чаще ломал голову над тем, почему все-таки бросил Елену Дмитриевну муж. Она была замужем за нашим районным зоотехником. Я знал его. Тихий, положительный человек. Они прожили вместе лет десять. И вдруг в один прекрасный день — разошлись. Зоотехник уехал в соседний район; Елена Дмитриевна с дочкой попросилась к нам, в Липяги.
«Конечно, — думал я, — Елена Дмитриевна — женщина не без недостатков. Например, ее чрезмерная приверженность к педагогике…»
Надо сказать, что я люблю людей с педагогическим талантом. Но все в меру. А Елена Дмитриевна была педагогом во всем, педагогом до последней своей косточки. Заметив какое-нибудь упущение с нашей стороны, она незамедлительно выговаривала.
— Товарищи! — вдруг скажет Елена Дмитриевна, появляясь на кухне. — Еще раз повторяю, что спички надо бросать вот в эту баночку… — Она поднимет случайно оброненную спичку и демонстративно положит ее в плоскую баночку из-под шпрот, подвешенную на проволочке возле керосинок.
У Елены Дмитриевны страсть все развешивать. Над плитой она прибила планку со множеством гвоздей. На гвоздиках висели кастрюли — одна другой меньше, целая дюжина. Большинством она не пользовалась, — висят так, на всякий случай. Ниже, на такой же планочке, — набор тряпочек, щеточек — для мытья посуды, для вытирания стола и т. д.
И еще у Елены Дмитриевны был один талант: заполнять собою пространство. Это проявлялось не только в расстановке шкафчиков — шут с ними, со шкафчиками. Я ощущал это просто физически. Появилась она в учительской— все жмутся по углам, говорят шепотом.
То же самое было теперь и на кухне.
Признаюсь: я никогда не испытывал ничего подобного. Я очень переживал не столько за себя, сколько за Нину, а еще больше — за мать. Мать совсем терялась в присутствии Елены Дмитриевны. С ее щепетильностью она ни дня не жила бы у нас. Но и у братьев, на станции, ей, видно, не легко приходилось.
Именно тут, на кухне, мать с горечью призналась, что не надо было бы рубить ракит…
Однако бог милостив. С недавнего времени все в нашей жизни переменилось. Теперь вечера на кухне стали для нас настоящим отдохновением. Мы проводим тут все свободное время, и никто нам не мешает.
Счастье пришло к нам с цивилизацией. Этой весной в село провели электричество. Тотчас же в нашей квартире появились электрические плитки, утюги, радиоприемники. А спустя месяц — и телевизор. Его привезла из города Елена Дмитриевна. Она водрузила эту волшебную коробочку на комод, и они с дочкой уже ни на минуту не могли оторвать своего взора от экрана.
Теперь мы их на кухне и не видим вовсе: они и ужинают, и чай пьют перед телевизором, и уроки делают, и тетради проверяют… Случалось, выйдет Елена Дмитриевна во двор, по нужде, а дочь тут же за ней:
— Мама! Кино уже начинается!
— Иду! — слышится голос матери. В тот же миг Елена Дмитриевна, запахивая на бегу халат, вбегает в переднюю — и глаза ее прямо от двери нацелены уже на телевизор,
А тем временем мы на кухне блаженствуем. Мать и Нина сидят за столом: жена проверяет тетради, бабушка шьет внуку распашонки. Расхаживая взад-вперед по кухне, я расспрашиваю мать о прошлом Липягов.
— Расскажи, мама!
— Ну что ж, ежели будете слушать, расскажу… — Мать оторвалась от рукоделия, посмотрела куда-то поверх очков, вспоминая. — Столько в войну пережито, что и за год, поди, не перескажешь. А страха натерпелись, и голода, и униженья от врагов…
— Не надо все. Случай расскажи какой-нибудь.
— Разве рассказать вам про Ефремкина мерина? Как я с бабами на нем в Данков ездила — поневы продавать.
Мы затихли, приготовились слушать.
— Когда же это было? — продолжала мать. — Дай бог, чтоб не изменила память! То ли в январе, то ли в феврале сорок второго года. Одним словом, вскорости, как немца прогнали. К сретенью до того подбились, что в доме хушь шаром покати: ни щепотки муки, ни картошки. Вы — на фронте… эти — малые. Что делать? Надо где-то хлеб раздобывать. Ребят голодных жалко, а пуще всего от отца жизни нет. Взъелся: «Возверни колхозные семена!» — и ни в какую. Хушь в Тмутараканию поезжай. Он ведь знаете какой был! Сам голодный — это ничего, а за обчественное пуще всего у него душа болела. Как утро, так начинает грызть: «Слышь, Палага: добывай семена! Чтоб к весне были!..» — «Ладно», — говорю, успокаиваю его. А сама ночи не сплю, все о прорехах думаю…
Мне очень нравится слушать, когда мать рассказывает. Рассказывая, она не отрывает взгляда от рукоделия. Слушая, я невольно наблюдаю за движениями ее пальцев. Руки у нее маленькие, красивые. Может, они только мне одному кажутся красивыми. Они заскорузлы; в глубокие узкие трещины навеки въелась чернота — не то от сора, которого на своем веку она перетаскала невесть сколько, не то от рытья картошки — кто его знает! Уж скоро года два как она не работает в поле, а чернота эта все не отходит.
Заскорузлы пальцы, но они по-прежнему умелы и быстры; их размеренные движения действуют на меня успокаивающе. Мать шьет. Край материи зажат у нее в коленях. Поэтому она шьет чуть-чуть сгорбившись. Изредка скребнет иголка о наперсток и замрет: пришло время передвинуть материю. Миг — и игла снова задвигалась. Шов состоит из маленьких, ровных стежков. Они настолько аккуратны, что и не всякая машина так прострочит.
Наконец шов пройден. Мать разглаживает его ладонью, вынимает иглу и, намотав остаток нитки на палец, завязывает узелок. Делает она все это на ощупь, не глядя; потом, с облегчением вздохнув, подносит узел ко рту и отгрызает концы ниток.
— Да-а!.. — продолжает она, вздохнув. — Оно ведь в тот год как получилось? Урожай осенью хороший был. Все уродилось: и озимые, и картошка, и просо. Подошло время убирать — ан немцы! Фронт вплотную к Липягам подкатился. Выйдем в поле, а немцы увидят с самолетов и ну за нами, бабенками, гоняться. Бомбят, из пулеметов постреливают. Днем ни в какую нельзя. Приспособились по ночам косить. Ночью косим, а днем — на конюшнях да в ригах молотим. Солдаты нам помогают: обмолотят, зерно в машины — и на станцию. Ну, с рожью управились. Сеять надо, картошку рыть, а тут как эта чума двинет, — оборону нашу под Тулой прорвали. Где-то тут под Выселками кое-как их остановили, немцев-то. Озимые толком так и не посеяли. Картошку копали под минометным обстрелом. Видать, дозорный был у него: как вышли… не успели по кошелке набрать, а мины — трах, трах! Апроська Ефанова рядом со мной по грядке шла… Слышу: «Ой!» — крикнула и ничком, как нагнутая была, в межу-то уткнулась. Подойти бы, а он, немец, передыху не дает. Потом, затихло когда, подбежали, а Апроська-то готова уже, не дышит… Схоронили ее. Опосля этого бабы ни в какую! Не пойдем рыть — и вся недолга. Отец и так, и этак… То солдаты помогали, а тут и им стало не до нашей картошки. Понял отец: плохо дело. Может, сам понял, а может, и в районе сказали. Собрал он баб и говорит:
— Вот что, бабы: не ровен час — наши могут сдать Липяги. Сбрую, какая есть, давайте по домам распределим. Лошади пусть на конюшне будут. Скотину — коров, телят, овец — я с мужиками угоню в тыл.
— А с картошкой как быть? — спрашивают его.
Он махнул рукой:
— Ройте, как будто всяк для себя. Но чтоб семена к весне для колхозу у каждого были!
Сказал и в тот же день отправился со скотиной на Пензу. Эк, что тут началось! Сбрую с конюшен по домам, из-за лошадей — драка. И Митя тогда привел… Грех один, да и только! А пуще всего на картошку навалились. Копали ее все — от мала до велика. Ночью, в туман, когда немец доглядеть не мог. Холодно, сыро, — никто на погоду не жалуется. На себе таскают, на лошадях да на тачках возят. Ну, и я с ребятами накопала. Думала: до весны хватит. Но под самый Михайлов день, глядь, дядя Ваня со своим семейством пожаловал: «Пусти, Палага, ради бога!» И то — куда ж ему податься? Он — партейный; все эвакуировались, а его оставили, чтоб он линию снял в последнюю-то минуту. Сделал он все, ан хоп! — а сам-то в ловушке остался: и в Михайлове немцы, и в Попилах немцы. Вот он и к нам, да со всем семейством. А едоков у него, знамо, сам шестнадцатый. Бабка, бывало, начнет его ребят считать: «Манька, Кланька, Женька, Ванька, Катька, Котька…» — потом и счет потеряет. Знамо, есть нечего — одна картошка за все в ответе. К сретенью-то и картошку подчистили. Вернулся из Пензы отец, полез как-то в погреб, видит: пусто! И давай меня донимать: