Выбрать главу

И он вошел.

Корова покосилась на него. Немец бочком-бочком, по стеночке приблизился к ней и уже замахнулся, чтобы набросить веревку на рога, но в это время брухучка как мотанет головой! И рогами немца-то хлоп к стене. Еще миг, и острые рога насквозь проткнули бы фрицеву вытертую шинелишку. А заодно и кишки бы его вывалились наружу. Но другой немец, тот, что остался в дверях, не растерялся, выпустил по корове обойму из автомата.

Чебухайка метнулась к буренке, но старуху вышибли из закутка прикладами.

Коровью тушу тотчас же освежевали, взвалили на машину и — на кухню, на поддержание «великой армии фюрера». Туда же загремели и овцы, и свиньи; а от гусей только пух один остался.

Чебухайка не видела этого: она еле живая добралась до печки и слегла.

7

Закрылись Чебухи в избе и отсиживаются. Ничего не видят, что вокруг делается. Только Аленушка прошмыгнет к колодцу воды набрать, а бабы будто нарочно ждут. «Как здоровье Дарьюшки-то? — спрашивают. — Попробовала фрицевого медку-то?! То-то, будет знать, сколь он сладок!»

Аленка ведра подхватит и бегом в избу. Плачет, а матери про злые бабьи слова сказать боится.

Немцы к зиме изрядно вымотались. Под Скопином их остановили наши. Недели две там бои шли, топтались на месте. Над селом самолеты наши летают, бомбят этих немцев, покою им не дают. Как-то много их прилетело, и давай бомбить и стрелять по большаку на хворостянской стороне. Бомбят — страх один, а все липяговцы вьь шли на зады и, страха не боясь, смотрят. «Так их, мать их!..» Отработались штурмовики, улетать развернулись. Вдруг один самолет загорелся. Из зенитки, видать, в него угодили. Задымил-задымил и на землю стал валиться. Летчики, их двое было, — хлоп! — парашюты раскрыли. Висят, значит, на парашютах, а немцы, которых они не добили на большаке, тут как тут. Заметили такую беду друзья с воздуха, завернули да опять по немцам из пулеметов. А патронов-то у наших мало. Попугали и замолкли. Но летчики успели приземлиться. Парашюты посбрасывали и бегом. Да только куда бежать? Кругом поле. А немцы видят, что по ним перестали стрелять с воздуха, осмелели, напирают. И уж автоматы застрекотали. Огляделись летчики: неподалеку лужок. Он виден им с горки; в низинке по лужку клетки торфа наставлены. Есть где скрыться. Они скорей в эту низинку. Один-то, видать, ранен был, никак за товарищем не поспевает. Тогда тот, второй, подхватил его и понес.

Самолеты ж наши, хоть стрелять им нечем, а кружат над полем, чуть ли не брюхом немцев утюжат, сдерживают.

Добежали летчики до Свиной лужжинки (так у нас этот овражек зовется) и скрылись в ней. Как сквозь землю провалились. Покружили еще немного самолеты и улетели: горючее, знать, тоже кончалось. Тогда немцы осмелели и, как коршуны, — к логу.

«Поймают!» — одним дыхом выпалили липяговцы, наблюдавшие за поединком.

«Убьют, идолы!» — сокрушались бабы.

Хоть бери вилы да беги летчикам подсоблять.

К счастью, под вечер дело было. Стемнело скоро. Так и заснуло село в неведенье: что ж с нашими?

Утром бабы ребят подговорили, чтобы сходить в Свиную лужжинку. Пошли ребята. И опять все село переживало, ждало.

Наконец подростки вернулись понурыми. Нашли одного нашего — убит. Самого захоронили в торфяной яме, а планшетку и документы принесли. А второго искали, искали и следов не нашли.

«Выловили живмя, вражены!» — горевали бабы.

Дня два только и жили этим — рассказывали да расспрашивали. Если кто и не знал про летчиков, так это одна Чебухайка, не совавшая никуда носа.

7

И вот дня два спустя темной осенней ночью кто-то — стук! стук! — к Чебухайке в дверь.

Обмерла с испугу Чебухайка: не немцы ль опять? Говорит дочери:

— Выдь, спроси, кто…

Аленушка вышла в сенцы и — к двери:

— Кто там?

Никто не отозвался. Притаилась Аленка, слышит: у самого порога словно дышит кто-то. Она еще раз спросила. Молчание. Уже обратно в избу собралась, как из-за двери голос:

— Летчик… ранен… впустите…

Тихий, чуть живой голос.

Аленушка затряслась вся от испуга, вернулась в избу и говорит матери:

— Летчик наш, раненый… впустить просит…

Чебухайка с печки слезла, крестится:

— Боже! И Ефимки, как на грех, нету…

А Ефимка, муж, спал в омшанике — боялся старик, что в избе «разбомблят», а омшаник у него понадежнее любого бомбоубежища… Крестится Чебухайка, а дочь стоит рядом, повторяет:

— Раненый… чуть живой… впустить бы надо, мама!

— Я те впущу! — отвечает Чебухайка. — Найдут, что тогда? Перевешают всех.

— Пусть вешают! Небось и то легче, чем вот так-то, затворниками жить!

— Ну-ну! Давно не бита! — пригрозила дочери Чебухайка.

Дарья зажгла лампаду перед богородицей и ну в пол поклоны класть. Мать шепчет молитвы, а Аленка ей вслух:

— Мы его в омшаник спрячем. Никто не найдет! Немцам-то недолго стращать нас осталось. Вон, гонят их из-под Михайлова-то!

Шептала-шептала Чебухайка, поднялась и, ни слова не говоря, в сенцы. Сама дверь открыла. Летчик уткнулся кожаным шлемом в порог и лежит. Голова у порога, а ноги аж у палисадника. Длиннющий мужчина! Взяли они его за руки, а поднять не могут. Волоком втащили. Видят, он весь в крови: лицо и форма. Кровь запеклась: давно полз, знать.

Аленка достала из печки чугун с теплой водой, корыто из сенцев принесла. Грязную да кровяную одежду сняла и, как ребенка, — в корыто его. Чебухайка стеснялась вначале, а потом видит, дочери одной не управиться, стала помогать. Летчик только постанывает. Обмыли лицо и ужаснулись: глаза правого у него нет. Пуля за ухом вошла, а спереди вышла.

Обмыли, растерли первачом тело и — в чулан раненого, в запечье спрятали. Уснул он. А утром напоили молоком да в омшаник перенесли, на место Ефимки. Думали, помрет, не выживет. Ан неделя прошла, а он все живой. Аленушка от него ни на шаг: лекарствами рану присыпает, медом поит. Ничего, отлежался, стал приходить в память. «А другого, что я нес на себе, подобрали?»— спрашивает. А Аленке откуда знать? «Подобрали», — говорит, успокаивает его.

Прошла еще неделя.

Наши как попрут немца! Так спешили враги удирать, что село сжечь не успели, машины все свои побросали: куда на них по нашим-то дорогам!

Как вошли в Липяги наши, Чебухайка, ни минуты не теряя, к главному начальнику, генералу: так и так, мол, товарищ начальник, летчика раненого мы с дочкой отходили, в госпиталь его срочно надо. Генерал при всех расцеловал Чебухайку, вызвал врача с машиной, летчика уложили в машину — и в город.

Всю зиму летчик в госпитале провалялся. А весной, только снег сошел, глядь, заявляется. Ничего, веселый, ладный мужик. Правда, повязка белая поперек лица, а так с виду гвардеец, да и только!

Заявился в Липяги и прямым ходом к Чебухайкиному дому. Аленушка выбежала на крыльцо и при всех на шее у него повисла.

— Чи не ждала? — спросил летчик и еще что-то ласковое сказал ей по-своему. Оказалось, что он украинец, по фамилии Гринько, а звать Григорием. Но бабы не посмотрели, что он чужак, окрестили его по-своему — Глазком. Глазок да Глазок, так и пошло.

Веселый парень этот летчик! Ставни в Чебухайкином доме пооткрывал и говорит Дарье:

— Вот так, теща: горилка е? Неси, ставь на стол! Да гостей сзывай, свадьбу справлять будем.

Мужиков в войну было мало. Глазка сразу определили бригадиром. Почудаковал он немало с молодухами, бригадирствуя. Да, но об этом потом… Когда мужики с войны вернулись, стали бригады укрупнять, и Глазка оттерли. Тогда он пошел в МТС, трактористом. Со временем остепенился. И то пора: пошли дети.

Маша Гринько, веснушчатая, с белесыми ресницами девочка, и была их первой дочерью: Глазка и Аленушки. Маша, пожалуй, не помнит своей бабки Чебухайки: старуха умерла, когда Маше было года три, не больше. Но бабушкино прозвище, как родимое пятно, перешло по наследству и к ней.