Выбрать главу

Девкам нравится киномеханик; они с завистью смотрят, как он крутит Груньку и все норовит прижать ее к себе. А мне Пашка не нравится. Не по душе мне и то, что Грунька разрешает прижимать ее. Я бросаю косточки домино на стол, говорю ребятам: «Хватит. Поздно уже», — и, не окончив партии, ухожу один из клуба…

8

Прошла зима, полная юношеских волнений и тревог. Весны в тот год почти не было — сразу наступило знойное лето.

Летом легче. Летом я редко вижу Груню. Она давно уже не ходит в подпасках. Старшие братья ее стерегут колхозное стадо, а ей отделили подтелок, и она с ними. Один лишь Казак по-прежнему нанимается к «обчеству», но подпасков берет со стороны.

Груню я вижу только на кругу — так зовется у нас место в центре села, где вечерами собирается молодежь. Груня еще больше похорошела. Когда приезжает с кинопередвижкой Пашка Перепел, они вместе ходят по кругу, и Пашка провожает ее до дому.

За лето я не обмолвился с Груней и словом. А осенью мне сшили настоящие мужские брюки. Взвалил я на плечи фанерный чемоданишко, набитый вареной картошкой и ржаными сухарями, и поехал в Скопин. Я стал студентом педагогического училища. Вместе с новыми заботами появились и новые друзья, и на какое-то время я совсем забыл про Груню и ее расчудесную косу.

Вдруг получаю из дому письмо. Среди других деревенских новостей мать пишет:

«А на красную горку было сразу три свадьбы. Васька Тяпин взял Нюшку Гришаву. А Стахан — Клаву Ефанкину. А еще Грунька Казачиха вышла замуж за механика, который с кино к нам ездит. Теперь хлопочут, чтоб усадьбу им дьячкову отдали, к нам переселиться хотят…»

И не дрогнуло, не заколотилось у меня сердце, когда я прочитал такое. Только отчего-то грустно стало. Я ушел за город, на Верду, и весь день шатался в лугах, только что освободившихся от снега. А заколотилось у меня сердце потом, когда я приехал в село на каникулы. Оно всегда колотится и сжимается, щемит как-то, когда я один иду со станции. Еще издали, едва покажутся ракиты и серые соломенные крыши, вздрогнет неожиданно сердце: какие ни есть Липяги, а все-таки роднее их нет уголка на всей земле!

Город, друзья — все позабыто. Видишь соломенные крыши, вдыхаешь запах цветущей ржи, и ноги сами ускоряют ход. Во ржи перепела.

Перепел, перепел… Пашка Перепел… И я сразу представил себе Груню: белое платье, черная коса. И рядом с Груней — рыжий, бесцветный Перепел.

Вот тут-то и заколотилось сердце!

А наутро я увидел Груню.

Был какой-то праздник — не то троица, не то духов день. Все село — от малого до старого — высыпало на церковную площадь. Мужики толпятся возле церковной сторожки, бабы и ребятишки стоят в сторонке у сельпо.

Среди толпы я вижу молодых. Груня — в новом цветастом платье, Павел — в белой рубахе, рукава по-деловому засучены.

Больше других мужиков суетится мой отец. Он принимает в бригаду новых работяг — Груню и ее молодого мужа. Поженились они, а жить-то где? Правление решило передать им под дом церковную сторожку. Церковь сломали еще года два назад, а деревянный домишко, в котором жил когда-то церковный сторож, одиноко стоял под тополями. Сначала думали отдать его кооперативу, под склад. Но отец наш, Василий Андреевич, настоял на своем, и домик подарили молодым. За себя отец хлопотать не любил, ну а за других, как говорится, костьми лечь готов. Мол, Казак всю жизнь пастушил у общества — заслужил подарок. Пашка, муж Груни, из беспризорников, значит. Молодых подбил, чтобы они голос свой подали, — и вот сельсовет вынес решение: подарить сторожку молодоженам.

Небольшой домишко, но не очень старый и к тому же крыт железом. Теперь стены его схвачены рейками, свинчены болтами. Мужики решили, не разбирая, перекатить сторожку к нам, на Кончановку.

Вот зачем и собрался народ. Одни поглядеть пришли, все равно как цирк или спектакль в городах смотрят: не каждый день небось перекатывают дома на новое место! Другие и взаправду решили помочь. Вагами приподняли домик, сдвинули с фундамента — и на катки. Лошадей полдюжины, а то и больше, в вальки запрягли. «Но!» — и пошло, и пошло, лишь успевай катки с места на место переносить.

До самого попова дома довезли без единой заковыки. А тут, возле дома отца Александра, промоина. Неглубокий будто овражек: в половодье да в ливни течет вода. Мост бы давно пора сделать, да, знаете, как у нас, в Липягах, водится: авось ничего, сойдет. И так ходить можно.

Теперь избушка уперлась краем стены в обрыв — и ни с места. Мужики свернули самокрутки, стали думать, что делать. Как всегда в таких случаях, находится много советчиков. Кто предлагает овраг землей засыпать, кто вагами надеется дом приподнять. Суетятся, кричат: порядок у нас лишь до тех пор, пока дело хорошо идет, а начнись неудача — каждый в свою дуду задудел! Кое-как отец наш всех перекричал, настоял на своем.

Решили новых лошадей впрячь, а дом вагами приподнять, может, вытащить удастся. Конюшня, благо, рядом. Усталых лошадей мигом выпрягли, отвели, новых впрягли и — «Но-о! Но-о!» Мужики кольями низ дома приподняли; венцы заходили ходуном; скрипнула крыша… Дом сдвинулся и полез в гору.

Ребята, которые к каткам были приставлены, замешкались, видно, не ожидали, что избушка сдвинется. Еще миг — и дом на землю бы сел.

Молодой-то, Пашка Перепел, видя такое дело, схватил бревно, хотел под самые полозья подсунуть. Да не рассчитал — самого под дом подмяло вместе с бревном…

Не видел я толком, как это все случилось. Только слышу крик: «Стой! Сто-ой!» Лошади спутались. Кто-то из баб испуганно взвизгнул.

И сразу же:

— Па-аша-а-а!

Ее, Грунин, голос.

Протиснулся я сквозь толпу, вижу, Груня припала к Пашке, тормошит его. А он лежит на земле, лицо — желтее воска, белая рубаха в пыли, ноги неестественно вывернуты…

Груня целует мужа, обливаясь слезами, по-бабьи причитает:

— Пашенька, как же ты так?.. Соколик мой!..

Думали с оторопи, что насмерть придушило.

Но только мужики отнесли его в сторонку, под холодок ракит, как Пашка открыл глаза, огляделся и говорит:

— Ногу переломило… Какой же я теперь культурник с кривой-то ногой?..

Сбегали за фельдшером.

Фельдшер перевязал перебитую Пашкину ногу, запрягли лошадь и мигом отправили Пашку на станцию в больницу.

Сторожку кое-как дотащили до места, бросили ее на пустыре между домом деда Александра и избенкой Бориса и Химы. Бросили и разошлись, все молчаливые и угрюмые, как с похорон.

Все лето стояла потом эта скособоченная, свинченная ржавыми болтами изба, пугая черными провалами выставленных рам.

На всю жизнь запомнился мне этот день: яркое солнце, шумная толпа мужиков и баб на церковной площади…

9

День этот запомнился и потому, что тогда, на площади, я в последний раз видел Груню счастливой и молодой.

Нелегкая бабья доля сразу же обрушилась на Груню и надломила ее.

Казалось бы, все у молодых со временем наладилось. Осенью вернулся из больницы Пашка Перепел. Он еще прихрамывал на больную ноту и ходил с костылем, но начал помаленьку возиться, хлопотать возле сторожки. Грунька с поля прибежит, ему помогает: братья ее придут подсобят. К зиме и стекла в избе вставили, и печку сложили, и завалинку из глины смазали. Одним словом, появился у молодых свой угол.

Не знаю, когда они перебрались в него окончательно: осенью я уехал в город учиться. Вот приезжаю зимой на каникулы, иду как-то утром к колодцу за водой, вижу: баба какая-то незнакомая бадейку достает. Ватник старенький на той бабе, голова повязана серым полушалком.

Подхожу ближе — и захолодел весь: Грунька ведь это! Только как же свернуло ее за какие-то там полгода! И не узнать девки.

Подошел я. Поздоровались. Я ей про новоселье что-то говорю, а она мне в ответ:

— Ох, уж это новоселье! Не новоселье, а слезы одни. Печку сложили — дым не в трубу, а в избу все норовит. Так и топлю по-черному. Кто ж печку зимой перекладывает?