Мать уберет счеты, заодно и паутину стряхнет с полки и с образов. Только уберет, а вечером, глядь, отцовы «святцы» опять там, на божнице. Насует отец за иконы бумаг всяких, коробок с семенами, книжек, разве что одну сажень туда не засовывал. Да и то потому, что она не помещалась; а если б можно было, то Василий Андреевич и двухметровку за божницу прятал бы: все будто рядом, под рукой.
Когда братья решили переехать из Липягов на станцию и наметили день, чтобы ломать избу, мать загодя сняла с божницы образа и спрятала их в сундук. Она, видно, надеялась, что они пригодятся. Но Федор, старший брат, когда поставили новый дом на станции, на месте божницы повесил тарелку громкоговорителя.
Так и остались богородица с Христом лежать в сундуке среди тряпья…
— «Им не положено!» Ишь как! — напевно заговорила тетушка Авдакея. — Али ты им не родная мать? Али не обливается у тебя сердце кровью, коль они, богоотступники, в огне адовом гореть будут?!
— А они в ад-то не верят, — заметила мать.
Тетушка строго глянула на нее.
— Ты виновата во всем, Палага! — сказала Авдакея. — Видать, не уважают тебя сыновья. Разве у меня-то нет их, партейных-то? Вон Николай хушь. В Москве на видной должности состоит. И то, как в первую побывку повесила в квартире у него образок, так он и по сей день висит. Нет меня — он портретиком его закрывает, а приеду— пожалте, маманя! А эти… партейные!.. У-у… нехристи! Помолиться в доме не на что…
— Вон висит, помолись, — мать кивнула на угол за дверью.
В уголке, за кухонной дверью, висела картинка, вырезанная из «Огонька». На ней была изображена мадонна Рафаэля, держащая младенца. Картинку сюда пристроила мать. Как-то пришла погостить, сидела с Андрейкой и от нечего делать копалась в старых журналах. И вдруг увидела «Мадонну». Рафаэлевская картина напомнила ей икону. Иконки у нас не было, и хотя мать не очень верующая, а все как-то без образка скучно. «Не бусурманы небось какие-нибудь, — подумалось ей, — а крещеные». Картинка в журнале понравилась матери. Мать не любила портить книжек, а тут не удержалась: взяла ножницы, да и вырезала эту самую «Мадонну». Вечером, когда нас никого не было дома, она прибила картинку, старательно подложив в уголках бумажные прокладки, чтобы картинка прочнее держалась.
Я сразу же заметил «Мадонну», но виду не подал. Мать беспокоилась, не поругаю ли за журнал. Она не знала, что журнал был старый, прошлогодний. Это был тот самый год, когда изумительное творение Рафаэля, хранившееся десяток лет в подвале, вытащили наконец на свет божий и выставили в музее и, прежде чем вернуть ее немцам, напечатали во всех журналах: где можно — в красках, а то и просто так — в один цвет, как фотографию какую-нибудь.
Ничего, значит, не сказал я матери. Прошло еще немного времени, вижу, за край картинки, сверху, заткнут пучок спелых колосков. Видно, мать ходила с Андрейкой на пажу, шла полем, нарвала ржаных колосков и вот связала их белой ниточкой и устроила из колосков обрамление картинки. Точь-в-точь как вязали снопики и клали их на божницу, поближе к богородице, почитаемой в народе как богиня плодородия.
Ясно, что не только художественные красоты рафаэлевской «Сиксты» привлекли мать, но и ее схожесть с богородицей. Поэтому она водворила ее в уголке кухни. Иногда — на какой-нибудь праздник — перед тем как сесть за стол, мать выходила в коридорчик и, косясь через застекленную дверь на мадонну, торопливо крестилась…
Теперь вот она и Авдакею подвела к этой самой картинке: помолись, мол. И Евдокия Ильинична, ничего не подозревая, распушила поневу, замахала рукой, крестясь и делая поклоны картинке. Губы ее зашевелились: старуха шептала молитву.
Судя по выражению лица тетушки, иконка ей понравилась. Понравилась ей красивая женщина, держащая на руках младенца. Она, Авдакея, тринадцать их выходила. И не с поклоном, не с улыбкой на устах каждый раз встречал ее муж. Всякий раз, когда повивалка приводила роженицу из бани, Иван чернее тучи встречал жену на пороге: «Опять девку принесла?!»
Кланялась тетушка, шептала молитву, а надменная мадонна недоумевала, видя такое к себе почтение. Нельзя было не улыбнуться, глядя на глубокомысленное и аскетически подобострастное выражение лица тетушки.
Улыбнулась мадонна, а заодно с нею улыбнулся и я.
— Что ж ты, Палата, окладок-то не схлопочешь? — проговорила Евдокия Ильинична, намолившись. — Уж больно богородица-то красива! Отродясь такой не видывала. Старую где выторговала или из штудентов кто написал?
Мать не знала, старинная эта картинка или теперь писанная. И она, верная ветхозаветной мудрости: молчание— золото, — промолчала. Только вздохнула с этаким глубоким смыслом.
— Сичас и новые мастера пишут больно хорошо! — продолжала тетушка, присаживаясь к столу. — Намеднись ездила я в Александрово, к куме. Видела у нее образок. Богородица, наша заступница. Ну как есть живая! Два штудента из Рязани писали. Дешево за работу брали по десятку яиц. И оклады сами сделали. Великие мастера! Не знала, а то себе бы заказала… Ну и мастера! — не унималась тетушка.
— Но все же не лучше этого, — указал я на мадонну.
— Не знаю, — уклончиво ответила тетушка. — И этот образок хорош, а на тех — ну прямо словно молоком лик умытый…
Я сказал, что лучше этого художника никто не писал. Тетушка возразила. Она, мол, за свою жизнь много разных икон видела! И в Питере была, и в Киевской лавре, и в соборе Успенья… Оклады по пуду золотом видала, а тут — «лучше никто не писал»!
Тогда я и рассказал, что это за картина такая. Открыл тетушке, какому богу она молилась.
Все растолковал ей: и про время, в которое писал Рафаэль, и про католицизм. Мать очень испугалась, замотала головой, чтобы я замолчал, но тетушка все уже поняла. Она вскочила из-за стола да как закричит на мать:
— Не нашенскому богу молишься! Сама клятвоотступницей на старости лет стала и меня, дуру, в тяжкий грех ввела!
Мать нисколько не обиделась. Сказала спокойно:
— Бог — это не икона. Бог — он в душе человека должен быть.
— Знать, ты и в священном писании разуверилась? — не могла успокоиться тетушка.
— Оно и в писании так сказано: «Тогда открылись у них глаза, и они узнали Его, но он стал невидим для них», — прочитала мать нараспев.
— Невидим, однако благо людям делал!
— Было время… Но только кто ж о том знает.
В глазах Авдакеи я заметил испуг.
— Ты что ж, Палага, — тихо проговорила она, — совсем отступилась от нашего бога-то?!
Мать не отозвалась. Занялась чаем.
Чай — первое дело при встрече бабьей родни. Это все равно как у мужиков водка: без поллитровки — какой же разговор! Так у баб чай.
В прежнее время, явись к нам такой редкий гость, как тетушка Авдакея, мать поставила бы самовар. Углей горячих насыпала бы в него из печки, глядишь, через четверть часа самовар готов. Его водрузили бы на стол, мать перетерла бы чашки и блюдца чистым рушником, и сестры сели бы одна против другой и попивали бы чай вприкуску, и говорили бы о том о сем, и в их размеренный говор вплетал бы свое мурлыканье кипевший самовар.
Теперь иное дело. Теперь самовары вышли из моды. Некогда с ними возиться. В старой избе еще ставили кое-когда. Но старший брат Федор нашел ему иное применение. В палисаднике перед новым станционным домом он вкопал дубовый столб, а к этому столбу привинтил болтами наш медный, со всеми медалями на боку, тульский самовар. Летним утром Федор наливает в самовар ведро воды и моется под краном, фыркая от удовольствия. Неизменный свидетель всех наших семейных торжеств, самовар стал на старости лет рукомойником. Видно, таков уж удел всего, что переживает свой век.