Выбрать главу

— Лоб! Пас!

— У-у, раззява… Бей!

Играли соседские ребятишки; я хорошо знал их прозвища и повадки. Азартные спортсмены — ничего не скажешь. Почти каждый матч заканчивается потасовкой. Видно, они недавно начали игру: ссор еще не было, даже ругались умеренно.

В те минуты, когда футболисты затихали, до меня доносился разговор матери с тетушкой Авдакеей.

— Супротив их воли не пойду! — говорила мать. — Пусть сами решают.

— Али ты чужая им? Внук небось! — увещевала тетушка. — Им-то, как партейным, притесненье может быть. А тебе что ж…

— Кати, Лоб… Кати!..

И опять:

— Он был тут… С ним бы и говорила.

— Тш-ш… Я уж и с батюшкой уговорилась.

— У-у… Гол!

— Я позову Андрея. С ним и говори!

Слышу шаги матери по коридору, и через минуту голова ее, повязанная белым платком, просунулась в полуоткрытую дверь.

— Андрей… Выйди-ка… нужен.

Тетушка по-прежнему сидела за кухонным столом. Пухлые руки ее сложены были на коленях.

— Что ж, Андрюшка, — начала Авдакея, чуть-чуть гнусавя. — Сын-то так и будет расти нехристем?

— Или в крестные навязываешься, Евдокия Ильинична? — отозвался я шуткой.

— И-и, чего ж мне навязываться! Я их перекрестила— счету нет.

— Далеко к попу ехать.

— Зачем ехать? Разве сюда нельзя привесть!

— Не поедет в Липяги. Тут все отступники живут.

— Поедет, коль я попрошу.

— Нет, тетушка, пусть сын растет нехристем.

— Ну что ж, ты — отец. Тебе виднее. Мое дело вразумленье сделать.

— Спасибо.

— Не стоит! — Евдокия Ильинична грузно поднялась из-за стола, стала ко мне спиной, а лицом к рафаэлевской «Мадонне», подняла было руку, чтобы осенить себя крестом, и… рука ее застыла на полпути ко лбу.

— Нехристи все вы! Иной церкви предались! — сказала она брезгливо и пошла узеньким коридорчиком к выходу.

Мать, в точности повторяя движения тетушки, встала на ее место и, распушив черную юбку и кланяясь, стала осенять себя крестами.

— Пресвятая дева Мария… — шептала она. И лицо матери было и лукаво, и строго, как у мадонны.

Шепот ее услышала Авдакея. Она обернулась и, увидев молящуюся мать, в сердцах сплюнула.

Мать повернулась ко мне. Морщинистое лицо ее вдруг все просияло и, хотя на глазах были слезы, но, видно, сознание того, что ей удалось распечь невозмутимую сестрицу, настолько переполнило ее молодостью и азартом, что даже и сквозь слезы она улыбалась. Никогда я еще не видал мать столь счастливой — и за себя, и за нас…

Укутавшись в шаль, тетушка стояла возле порога. Мать подошла к вешалке и набросила на плечи кофту — становилось прохладно по вечерам.

— Попомни мои слова, Палага! Гореть тебе в огне адовом. Гореть!

— Не пужай! — отозвалась мать. — Не боюсь я никакого твоего адова огня. Это кто за тополями всю жизнь прожил, тот боится его. А мне-то чего ж… Небось хуже не будет…

Мадонна

ЩЕГОЛ В КЛЕТКЕ

1

Было восемь, когда я отложил последнюю ученическую тетрадку. «Наверное, сегодня никто не придет», — подумал я. (С переездом на новую квартиру ко мне стали часто заглядывать соседи «на огонек».) Но только подумал я об этом, как слышу — кто-то стукнул щеколдой. Скрипнула дверь, и тотчас же по дощатому полу в сенцах раздались глухие удары: тук… тук… Я невольно улыбнулся: это постукивал палочкой колхозный агроном Алексей Иванович Щеглов, или просто Щегол.

Встав из-за стола, я открыл ему дверь. Войдя, Алексей Иванович снял картуз, пригладил ладонью реденькие седые волосы и только после всего этого поздоровался. Я пожал агроному руку, хотя мы с ним уже виделись. Утром, когда я шел в школу, Алексей Иванович по своему обычаю бежал откуда-то с поля. Скорее всего, он был у Дуба, где убирают кукурузу. Там что-нибудь не ладилось, и спешил в правление. А когда агроном спешит, то при ходьбе резко наклоняется вперед; со стороны может показаться, что он постоянно кому-то кланяется. Это у Алексея Ивановича с гражданской войны. В гражданскую он был ранен осколком в ногу; левая нога у него не сгибается и несколько короче правой, оттого он и кланяется. Однако, несмотря на свою хромоту, Алексей Иванович очень подвижен и спор в ходьбе. За ним и молодой не всегда поспеет.

Утром мы встретились с ним у школы; встревоженный и озабоченный чем-то, агроном бежал с поля по проулку. Он даже не остановился, увидев меня; он вскинул палку и, помахав ею в знак приветствия и то и дело кланяясь, побежал дальше.

Алексей Иванович и теперь был чем-то взволнован. Я догадался об этом сразу, едва услышал стук его палки в сенцах.

— Читал? — спросил Алексей Иванович, входя следом за мной в комнату.

Я не сразу понял, о чем идет речь. Агроном кивнул на газету, лежавшую с краю стола. Я сказал, что да, читал. Обычно Алексей Иванович любит прощупать и выведать мнение собеседника. «Ну и как?» — спросит. Но на этот раз не сдержался и сразу же выпалил:

— Так! Значит, была королева — теперь появился еще и король! «Сей бобы — и придешь к изобилию?!» — Агроном покачал головой и, опустившись в жесткое кресло, шумно высморкался в платок.

Я с участием поглядел на Алексея Ивановича. «Удивительный это человек — наш агроном, — подумал я. — Нисколько-то он не меняется!»

Я помню его с самого своего детства. Вечно он такой: шустр, шумлив; и всегда он ходит вот с этой палочкой; и всегда он небрежно одет. Случись вам встретить его где-нибудь в Скопине, когда его часто требуют на совещания, вы ни за что не подумаете, что перед вами интеллигент, агроном высшей аттестации, человек, знающий не только науку о земле, но начитанный и в литературе, и в философии. Еще, кажется, Глеб Успенский заметил, что русский интеллигент невнимателен к своей одежде. В те, старые, времена такое невнимание могло быть и по причине нехватки. Об Алексее Ивановиче никак нельзя сказать этого. У него небрежность не от недостатка. Семья у агронома небольшая — он да жена. Был у них сын, но погиб в войну. На двоих им хватает; и на новые книги хватает, и на всякого рода журналы, которых он выписывает бездну. А вот на новый костюм Алексей Иванович разориться не может.

По-моему, он просто не обращает внимания на свою одежду. Летом он носит грубого сукна толстовку, подпоясанную узеньким ремешком, и такого же грубого сукна галифе. На голове — старенький кожаный картузишко. Зимой на нем бараний, рыжей дубки полушубок, — латаный-перелатанный, — и развесистый бараний треух. Обут он всегда — и летом, и зимой — в огромные кирзовые сапоги. Он вообще считает эту обуву чуть ли не вершиной цивилизации нашего века. Шутя Алексей Иванович любит повторять, что этому сапогу надо бы поставить памятник. Сколько солдат в последнюю войну топало в кирзовых сапогах!

Алексей Иванович любит поиронизировать. Скажет, и не знаешь: то ли он шутит, то ли говорит всерьез. Особенно, когда он в хорошем настроении. За это я и люблю его. Но сегодня, судя по всему, Алексею Ивановичу было не до шуток.

— Горох?! Да разве русский крестьянин не знал цены ему! Мужик знал… Мужик — он хитер! Да мы сами вдолбили ему, что горох и чечевица — это от бедности!.. — Говоря это, Алексей Иванович все продолжал качать головой.

Чтобы как-то вывести его из брюзгливого настроения, я спросил про книгу. В последний свой приход он взял у меня книгу «Рязанская земля». Теперь он принес ее, чтобы вернуть мне; однако, увлеченный своими мыслями, позабыл про нее, продолжал держать ее под мышкой.

— A-а! Собственно, затем и пришел! — оживился Алексей Иванович, возвращая мне монографию. — Одолел. Чудесная книга! Жаль только: кончается на временах Тохтамыша. Нет ли у вас еще чего-нибудь в этом роде?