— Да, Володяка начудил, — согласился дед Печенов. — С таким трудно сладить. Только что ж ты сам-то тогда не пошел в председатели? Агроном. Непьющий. За тебя бабы скорее проголосовали бы, чем за Володяку. A-а, как?
— Я не родился администратором!
— А, вон оно что! Значит, нет организаторских способностей.
— Да.
— Так-так… А Володяка-то — он что? Прямо из пеленок вылупился администратором?
Все посмеялись. Алексей Иванович принялся объяснять, что бывают разные характеры у людей. Одни любят сами повозиться с землей, а другие стремятся к более возвышенной деятельности. Агроном относил себя к первым.
— Стань я председателем, — говорил он, — колхоз развалился бы в два счета. Я слишком мягок. Не люблю командовать.
— А зачем кричать и командовать? Разве нельзя обойтись без крика?
— Да что ты, Семен Семеныч, спрашиваешь? — отозвался Алексей Иванович. — Ты же прекрасно знаешь, что нельзя. Может, в других местах все по-иному, а у нас, в Липягах, нельзя!
Дед Печенов покачал головой;
— Эх-ма! Напрасно мы с тобой, Иванович, жизнь прожили. Ведь как оно в священном-то писании сказано: «Оставь землю лучшей, чем она до тебя была». А выходит, что мы за свою жизнь нисколько лучше ее не сделали. Нам-то мужикам еще так-сяк, простительно. А вы — интеллигенция! Совесть наша. Путь нам указывали. А вы — баловались травкой. Да всякие философии разводили. А теперь все ищем, на кого бы вину свалить. Всех вспоминаем: и мужика, и мать родную, и отца, и Требора… Да! Только мы — в стороне…
Алексей Иванович промолчал. Он как-то вдруг забеспокоился, стал собираться домой.
Я вышел его проводить. Он сухо попрощался со мной, что-то буркнул деду Печенову — и ушел. И только вернувшись к столу, я спохватился, что агроном ушел, не попросил даже новой книги.
После этого вечера Алексей Иванович вдруг исчез. Он не приходил ко мне более недели. Я полагал, что его вызвали в район, на какое-нибудь совещание, и потому не очень беспокоился.
Но сегодня, после школы, я пошел в сельмаг — купить соли и подсолнечного масла. Выходя из магазина, я повстречал жену агронома — Надежду Григорьевну.
— Плохо с моим стариком, — сказала она. — Просил, чтобы вы пришли навестить.
Признаться, до меня не сразу дошло, что Алексей Иванович заболел. И только когда Надежда Григорьевна сказала, что у него плохо с сердцем и врач прописал пиявки, я понял, насколько это серьезно.
Я сказал Надежде Григорьевне, что зайду обязательно. Вернувшись домой, отдал жене покупки и тотчас же, не переодеваясь, побежал к старику. Агроном жил в конце улицы, у самого пруда. Дом его — беленький, с голубыми ставнями — выходил окном на улицу. За домом — небольшой сад, огороженный частоколом. Когда-то дом этот принадлежал регентше церковного хора — чопорной и злой старухе по прозвищу Змейка. Той зимой, когда взяли попа нашего, отца Александра, Змейка за бесценок продала дом молодому агроному, а сама уехала к дочерям, в Каширу. Алексей Иванович, как и мой отец, мало заботился о своем «поместье». Дом от времени осел, накренился; давно не крашенная железная крыша поросла мохом.
К пруду можно было пройти проулком. Но тропинка оказалась скользкой. Пришлось спускаться улицей. На углу улицы, перед пожаркой, изба Матвея Колоскова. Когда я поравнялся с Колосковыми, то заметил на лавочке бабку Алену — мать Матвея. В потертом плисовом казакине; на голове, словно у молодухи, цветастый платок, на ногах — белые катанки с галошами. Старуха всегда сидит на лавочке. Будто гном лесной — маленькая, сгорбленная.
Поравнявшись с ней, я поздоровался.
— Это кто? — спросила она, встрепенувшись.
Я назвал себя.
— A-а, это ты, Андрей?! Подойди, посиди со мной. Все идут мимо, и никто не остановится. Никому нет дела до меня, старой.
Я подошел. Старуха приставила посох к завалинке и начала ощупывать меня. Она ощупала пальто, руки и наконец лицо.
— Ишь ты какой! Пальто-то, поди, драповое? — заговорила она. — Я не видала, каким ты с войны пришел. Зато ить помню, каким был, когда я тебе пупок завязывала. Вот такой крошка. — Бабка Алена показывала, каким я был, когда она завязывала мне пупок. — Махонький, а горластый, ужасть! Вы все — и ты, и Федор, и Степаха. Вот удивленье ведь! В жизни ты тихой, а махонький— крикущ был, страсть! Чего ни делали с тобой: и сквозь хомут продевали, и молоком от черной коровы поили — не помогало. Сглазил, видать, нечистый… Сичас радиво, електричество… где ему нечистому-то быть! А бывало, ведь гривы лошадям ночью заплетал… детей портил…
Бабка Алена была когда-то повитухой у нас, в Липягах. Она помогала бабам при родах, и у всех липяговцев, родившихся с конца прошлого века до середины нынешнего столетия, — пупки, как она говорит, завязаны ее рукой. В детстве я помню ее дородной старухой — неизменной участницей всех свадеб и крестин. Она любила выпить и сплясать, и попеть. Перед самой войной, на девятом десятке жизни, она ослепла, — и теперь днями просиживает на скамейке, возле избы, зазывая прохожих, чтобы они поговорили с ней.
Поговорив, я стал прощаться.
— Сидел бы! Ить в школе-то кончил? Куда ж теперь-то бежишь?
— Иду агронома навестить.
— Иль захворал, Алешка-то?
— Захворал.
— Хороший человек, а глядь — заболел и помер! Все хворают. Всех господь вовремя прибирает… — запричитала старуха. — Меня одну только прибрать не хочет. Прогрешила я, видать. Ох, прегрешила! Недаром света божьего лишилась. Вон сколько лет дня от ночи не различаю…
Я стал успокаивать старуху. Она перестала шмыгать носом и, вытирая лицо углом платка, произнесла совсем иным голосом.
— И то: как мне, старой, не ослепнуть! Ить столько я видела на своем веку! Столько видела!.. — Она нащупала рукой палку, склонилась на нее и застыла — будто меня и не было рядом…
Я заспешил под гору, к дому агронома. Дверь мне открыла Надежда Григорьевна. Она была уже дома. Пока я раздевался, Надежда Григорьевна стояла молча, со скорбным и терпеливым выражением на лице. Я снял пальто и повесил его на вешалку, рядом с брезентовым плащом Алексея Ивановича. Из передней в комнату вела домотканая тряпичная дорожка. Я пошел по дорожке следом за Надеждой Григорьевной. В открывшуюся дверь пахнуло камфарой и еще какими-то лекарствами.
Стараясь не беспокоить больного, мы разговаривали шепотом. Надежда Григорьевна рассказала, как все произошло. Она боялась, как бы не случилось инфаркта.
— Вы пока не пугайтесь раньше времени.
— Все бы ничего, если бы он успокоился. А то ведь требует газеты, а потом прочитает и вскакивает с постели. Вы ведь знаете, какой он! Так что вы постарайтесь не расстраивать его.
Из-за перегородки раздался голос Алексея Ивановича:
— Надя, с кем это ты там шепчешься?
Надежда Григорьевна сказала.
— Так веди же его скорей! Чего ты ему там нотации читаешь?!
Я прошел в «чистую» половину. Алексей Иванович — давно не бритый, с провалившимися глазами — лежал на большой деревянной кровати. Увидев меня, он сделал усилие улыбнуться, но, видимо, заметив на моем лице обеспокоенность, сказал строго:
— Э, Васильч! Вот уж не ожидал! Неужели ты думаешь, что меня может свалить какая-нибудь хвороба? Ничего, брат! Мы еще годков с десяток потопчем эту землю… Принеси-ка нам, Надя, чаю.
Надежда Григорьевна вышла. Я спросил Алексея Ивановича о его самочувствии, о том, что сказал врач.
— Сейчас ничего, лучше стало. Тут немного побаливает… — Он указал на сердце. — Тс-с… ей — ни слова! А врач — что тебе сказать? Прописал самые банальные средства: пиявки, покой, отказ от курения. Нужна кардиограмма. Нужны анализы. Все знакомо, брат! Ничего нового. Наша медицина — на уровне агрономии! Пожалуй, даже хуже.
Вошла Надежда Григорьевна с чаем. Она убрала со столика газеты, отставила лекарства и, разостлав чистый рушник, принялась разливать чай в разлатые, наподобие пиалы, чашечки.