…Павел Миронович в войне-то не участвовал. Забронирован был, как служащий железной дороги. Как не простой служащий, а большой начальник. В войну он был бухгалтером-ревизором всей дороги. Оттого-то теперь про генеральский чин и вспоминает. Да, управление нашей дороги находилось тогда в Кашире. Вот заявляется он вскоре после того, как новую должность получил, и говорит Марье: так и так, дорогая женушка, собирай ребят, складывай вещи в чемоданы, и поехали вместе со мной в Каширу. Вот ордер на квартиру. Вот деньги на дорогу. Оклад теперь у меня подходящий — проживем как-нибудь. Зато вместе будем. Кашира — большой город. Москва рядом. Поживи горожанкой — хватит тебе ошметья с коров чистить.
— А с домом как быть? — спросила Марья.
— Пока мать поживет. Потом обживемся, получим побольше квартиру и ее заберем с собой.
Марья задумалась. «Оно, конечно, в колхозе житье не сладкое, — думала Марья, — но зато привычное. Огородишко есть, коровка. Хоть хлебушка нехватка, зато молоко свое. Тут я при деле. А что стану делать в городе? Сидеть дома и ждать, когда муж прибежит с работы? «Оклад подходящий…» Хорошо, как все будет гладко. А ну-ка тебя на фронт пошлют али обратно на низы погонят?! Это кто не знает, может подумать, что станция чуть ли не город! Что у железнодорожников дисциплина, погоны — порядок, одним словом. А приглядись получше— и у них тот же колхоз! Каждый год новые пертурбации. То наплодят этих отделений — и у нас на станции отделение, и в Ожерелье, и в Ряжске. Не успели начальники шинели себе новые пошить — бах! — иная установка: приближать руководство к линии. И посыпались начальники — сверху да вниз: чуть ли не каждым околотком генерал-директор командует… Так и муженек мой — сегодня ревизор, а завтра…»
— Нет уж, поезжай в свою Каширу, — сказала ему Марья, — а я тут с ребятами останусь.
Павел Миронович и так, и этак ее уговаривал, а она уперлась — и ни в какую! Он к теще, матери нашей. Мать попробовала с ней поговорить, но та и слушать ничего не хотела.
Уехал Павел. Сначала, что ни воскресенье, приветы через сослуживцев слал: мол, передайте моей упрямой супруге, что жив, но что очень занят срочной работой, а потому приехать на выходной не могу. Месяц, другой приходили приветы, а потом — как под лед юркнул — ни привета, ни ответа. Ни сам домой не заявляется, ни денег ребятам не присылает.
Забеспокоилась тут Марья. К одному железнодорожнику сходила, к другому, пронюхала: муженек ее в Кашире зазнобу себе нашел!
Марья, тихоня с виду, за всю свою жизнь ни разу никуда не ездила. В Скопине и то, думаю, не была. А тут, как услыхала про зазнобу, мигом собралась — и в Каширу. Зимой дело было. Мороз лютый. А пропуска еще — без них билетов на московский поезд не давали. Не долго думая, Марья забралась в углярку и поехала.
В войну известно как поезда ходили: выехала утром, а в Каширу добралась лишь к вечеру. И сразу же — на квартиру к мужу (был у нее адресок). Приходит. Большой барак, посредине дома коридор, а из него — направо и налево — двери в комнаты. Нашла его номер, стучится. Стучится раз, другой — нет муженька дома. Вот беда! Да взяла еще раз, погромче постучала. На стук ее открылась соседняя дверь. Вышла из соседней каморки женщина и спрашивает: чего, мол, стучишь?
Марья рассказала, кто она и зачем приехала.
— Зайди-ка, голубка! — говорит та Марье.
Марья зашла в каморку. Женщина та чаем ее угостила, а за чаем-то и разговорились про бабью судьбу. Марья свое выложила, та — свое. У той, каширской-то, муж на войне погиб, трое ребят осталось. Выслушала она Марью и говорит:
— Твой с Валькой-буфетчицей спутался. Пойдем, укажу, где его потаскуха квартирует.
Женщина и указала: тут же, недалеко, такой же пристанционный барак. Окно у той буфетчицы светилось. Марья через штакетник перемахнула — да к окну. Видит: муженек ее сидит за столом, газетку читает. Каморка небольшая, возле печки белье его висит, сушится. Ее, совратительницы, не видать что-то. Но вот и она из-за печки вышла. Пухленькая, волосы закручены кудряшками. Вышла из-за щитка, сковородку жареной картошки перед Павлом ставит. К шкафчику нагнулась, две рюмки достала, бутылку неполную, видать ими же початую, на стол выставила. «Заулыбался, идол!» — подумала Марья, наблюдая за мужем. Не утерпела — опрометью от окна да к двери. Стучит.
— Кто там?
— Валя, соседушка, дай сольцы!
Ничего не подозревая, буфетчица открывает дверь… Что далее было, мне и теперь не совсем ясно. Хотя и после Марья не раз рассказывала про свою каширскую баталию. Марья последующую сцену описывала коротко:
— Дала я им перцу! Жаль, что ей, потаскухе, мало досталось. Я на нем, идоле, всю злость свою излила! — И хотя Марья нисколько не сомневалась в своей правоте, она все же осуждала себя за горячность. — Эк, не надо бы мне тогда расходиться так! Надо б было разузнать все толком, а утром к его начальнику пойтить. Так и так, мол, товарищ начальник, семью разбиваете. Возверните мужа на старую должность, а то до самого наркома дойду!.. А теперича он разобиделся. Я его знаю. Он злопамятный, не простит. Вся надежда на тебя, Андрей. Ты знаешь, как поскладней написать. Напиши ты ему. Пропиши, как ты был у нас. Про нашу жизнь, про ребят… Что ж, сам сиротой-горемыкой рос и их задумал сиротами на всю жизнь оставить?..
Я написал тогда Павлу Мироновичу. Теперь, спустя чуть ли не двадцать лет, уж и не припомню, что я писал ему. Наверное, признавал, что характер у моей сестрицы не идеальный, поэтому я, мол, не собираюсь ни защищать ее, ни мирить вас…
Что-то в этом роде писал я Павлу Мироновичу, не помню точно.
Помню только, что письмо мое заканчивалось такими словами.
«Мужчина, — писал я, — может оставить одну женщину и навсегда связать свою судьбу с другой. Но он никогда не может забыть своих детей. Как бы он ни был счастлив с новой женщиной, как бы он ни был жесток и бездушен, судьба неизменно отплатит ему за это. Попомните мои слова, дорогой зятек»…
Признаюсь: теперь, когда мы сидели с Павлом Мироновичем за столом, мне не хотелось напоминать ему про то мое письмо. «Ничего себе — отплатила судьба!» — думал я.
Но зять первый вспомнил.
— Чего, Васильч, задумался? — спросил Павел Миронович. — Муторно? А ты не принимай все слишком близко к сердцу. Ты проще на жизнь смотри. Смотри как на театр на все это. Скучно людям жить — вот они и куражатся. Работа, она, брат, надоедает. Поразвлечься хочется. Особенно в молодости. Витька молод — вот и куражится. Покуражится, да и успокоится. Я сам такой был. Помнишь, писал мне в Каширу?
— Было дело… — уклончиво ответил я, улыбаясь.
Трудно было мне удержаться от улыбки. Вспомнилось мне, как вскоре после моего письма как-то поздно вечером заявился к нам пропавший зятек. Мы уж спать укладывались. Он всех взбаламутил, поднял на ноги. Вина на стол выставил, тушенки американской, да и говорит: «Прав ты, Андрей, дети — это все. Это цветы жизни! Написал начальнику рапорт— не могу жить врозь с семьей, с детьми. Беги, кличь Марью — мириться будем».
— Ты небось думаешь, — уловив мою улыбку, продолжал Павел Миронович, — думаешь небось, какие, мол, мы с твоей сестрицей несчастные люди — в своей семье без помощи других не можем? Так ведь думаешь? Признайся…
— Ну что вы, Павел Миронович!
— Как хочешь думай, но мы счастливы. Эй, Мария Васильевна!
— Чего тебе? — откликнулась Марья.
— Подойди-ка, посиди с нами.
Марья подошла, села. Павел Миронович взял еще один стакан, налил в него водки.
— Выпей.
— С тобой-то не стоило бы пить! Только из уважения к Андрею разве. — Марья оглядела стол, удивленно всплеснула руками. — Эх, хозяин! Угощает, а закусывать нечем. — Она принесла из кухни коричневый окорок домашнего посола, нарезала, разложила куски по тарелкам. — Теперича давай выпьем.