— Нет, ты прежде скажи: счастлива ты или нет? — Павел Миронович положил свою холеную бухгалтерскую руку на грубую ладонь жены. — Скажи при брате!
Лицо Марьи просветлело.
— Счастлива… — сказала она. — Уж так счастлива, что больше и некуда!
— Я же говорил! — Павел Миронович взялся за стакан.
— Будем здоровы… — Марья вытерла ладонью губы и выпила добрую половину стакана.
Мы тоже выпили.
— Вот и хорошо, мать! — оживился Павел Миронович. — Ешь, поправляйся. А то утром не до еды было… А чего расстраиваться — не понимаю. Сын из дому прогонит — к дочерям поедем. Дочери — они в нас, мать, пошли: добрые. А сын отпрыск какого-нибудь деда Зуйкова. У нас в роду всякие были… Но на дочерей мне, Андрей Васильевич, повезло! Умницы. И на зятьков не обижаюсь: и они на уровне дочерей…
Дочери были гордостью Павла Мироновича.
Обычно в деревенских семьях дочери — обуза. Крестный мой прав: с дочерьми хлопот много и после их выхода замуж. У Павла Мироновича с дочерьми все хорошо вышло. Выросли, выучились, отлетели. Сначала старшая уехала в Бобрик, на шахты. Поработала год-другой, вышла замуж за шахтера. Вышла — меньшую к себе вытребовала. И та на шахте прижилась. Теперь и третья там. Днем работает, а вечером учится.
А сын — опора и надежда, и вот на тебе!
— Миша (это муж старшей) на днях письмо прислал, — рассказывал Павел Миронович. — «Приезжай, — пишет, — папаня, в гости. Если правда, что и Марию Васильевну с фермы уволили, пусть и мама приезжает. Квартира у нас — знаете — большая. Будете сидеть, внуков нянчить. Трудно на поезде ехать, пропишите — я на машине за вами приеду»… Вот так зятек! Не гляди, что шахтер, а собственную машину имеет!
Марья поддакивала:
— Да-а… И поедем! Чего ж нам? Теперича только и время по гостям ездить. На ферму эту я боле ни за какие деньги не пойду! Озолоти — и то не соглашусь! Стараешься, мыкаешься день-деньской — ни платы тебе, ни почета. Бывало, при Парамонове хушь в район позовут, платочек, глядишь, дадут на память… А нынче людьми швыряются. Машины нынче в чести стали…
— Опять она про свое! — Павел Миронович обернулся ко мне. — Ну как есть, и во сне бредит своей фермой! Разговаривает ночью… думаю, ласковое мне что-нибудь говорит. Послушаю, а она с коровами разговаривает. По кличкам их называет и всякие им нежности… Ты лучше про зятьев мне!
— А что про зятьев? Зятья хорошие. И Мишка, и Сашка…
И они снова начинали хвалить дочерей и их мужиков-шахтеров: и богаты, и красивы, и воспитанны. Вся эта музыка — и так понял — исполнялась специально для Виктора. И верно: слушал он, слушал — гляжу, выходит из-за занавески, ватник пыльный молча снимает и к столу садится.
— Налей и мне, папа!
— Неужто и ты хочешь? — спросил с напускным удивлением Павел Миронович. — Я думал, тебе сегодня пить нельзя. У тебя рабочий день, можно сказать.
— Расковырял стену, дурак! — ворчала Марья. — Всю избу выстудил. Хоть одеялом закрыл бы пока дыр-ку-то…
— Хватит тебе ворчать, Васильевна! — вступился за сына Павел Миронович. — Принеси-ка еще пару стаканов.
Марья сходила, принесла. Павел Миронович налил всем понемногу — и Виктору, и бабке Степаниде, — но старуха от водки отказалась. Она, правда, с печи слезла и к столу подошла, но пить не стала.
Мы чокнулись. Когда я подносил свой стакан к стакану Виктора, чтобы стукнуться, Виктор виновато улыбнулся.
— Простите, Андрей Васильевич, что вам выходной испортил… Понимаете, пилят и пилят бабы. Навалились со всех сторон.
— Надо свою голову иметь! — урезонила его Марья. — Не шестнадцать лет небось! Отец семейства, а все под чужую дудку выплясываешь.
— Ладно, Марья! — оборвал я сестру и спросил про Нюрку, невестку, — где она?
— К матери пошла, — сказал Виктор.
— Может, и ее позвать бы?
— Не надо. Успокоится — тогда уж… — Виктор выпил и, виновато поглядывая то на отца, то на мать, стал закусывать — видно, утром и ему не до еды было.
Мне жаль его. Он и вправду очутился между двух огней. Мать не ладила с невесткой; сосны качались, а шишки летели ему на голову. Мне так кажется, что Виктор не прочь бы и на станцию перебраться: квартиру б ему дали там. Но Нюрка, жена, против. Она состоит в помощниках у Никодимыча, а бухгалтер наш стар и плох. Вот-вот его заменят. И Нюрке хочется до главбуха дослужиться. Оттого-то она и упирается — и слушать не хочет про станцию…
— Что ж тещу с собой не привели? — спросил Павел Миронович. — Мы бы хоть спели с ней… «Уж ты сад, ты мой сад!..» — затянул он.
Зятек совсем захмелел.
Обрывая его песню, Виктор спросил про цемент: осталось ли в сарае хоть малость цементу?
— А тебе к чему цемент? — недоуменно переспросил отец. — Притолоки приделывать? Возьми в сарае. Осталось два куля. Специально для притолок тебе приберег.
Виктор молча вылез из-за стола. Снова надел ватник и пошел в сенцы. Вскоре он пронес мимо окна короб, сколоченный из досок, в котором мы делали замесы, когда лили дом. Потом взял ведра, отправился к мазанке за шлаком. Значит, думаю, замес хочет готовить. В это время кто-то постучал в дверь. Я был ближе всех к порогу, открываю — Вера, Тани Вилялы дочь. Она как раз из тех молодых доярок, которые остались на ферме за «елочкой» приглядывать.
— Марья! — заговорила Вера с порога. — Доилка наша испортилась. Председатель велел опять всех старых доярок кликать. Ты как, придешь?
Я ожидал, что Марья устроит сейчас Верочке концерт. Уж во всяком случае повторит ей все то, что она четверть часа назад говорила про ферму.
Однако Марья, вопреки моим ожиданиям, засуетилась, запричитала радостно:
— А как же! Только как председатель сказал: теперича бежать али завтра с утра?
— Теперь велел.
— Тогда я мигом! Телогрейка-то где моя? Небось Виктор надел? — Она побежала за занавеску, выглянула в выставленное окно: Виктор месил замес в твориле. — Вить, надень-ка новый ватник, а этот дай мне. На ферму опять зовут.
Павел Миронович, сидя за столом, кивал головой:
— Эх, мать! Ты, я вижу, неисправима…
— Ладно уж! — отмахнулась Марья. — Выпил, так иди вон ложись спать.
— Я не в обиду тебе говорю… — отозвался Павел Миронович равнодушно. — А любя… Я сам такой: когда в отчете недостает копейки, неделю просижу, а найду… Иди, я тебя поцелую!
Марья только отмахнулась и, громыхнув подойником, побежала на ферму.
Мы сделали замес и, приладив кое-как опалубку, снова залили бетоном разбитый Виктором простенок. Потом обернули куском толя низ подоконника и водворили — его на место. Труднее почему-то оказалось с рамой. Как мы ни колотили ее, она не входила в коробку. Отсырела, видать. Пришлось подстругивать рубанком. Возились часа два, а то и более, пока все не заделали, как было.
Домой я возвращался под вечер. Над огородами кружились большие стаи грачей. Грачи готовились к отлету в южные страны.
Дорога была накатана до блеска. Подошвы позванивали, как по асфальту. Шагал я не спеша с одного конца Липягов на другой и думал… Наверное, думал я, нет на свете более суетной должности, чем должность сельского учителя! Учитель — каждой бочке затычка. Без него ни одно дело не обходится. И ребят учи уму-разуму, и отцов их да матерей мири… Без учителя у нас в Липягах ни хлеб заготовить не умеют, ни стенную газету выпустить. Как чуть что — скотину ли надо переписать, квитки ли какие по избам разнести, — так бегут скорее за учителем. Учитель у нас все равно как поп в старину — каждого исповедуй да каждого примири…
Думал я так и не заметил, как весь Большой порядок прошел. Огляделся, уже в гору, мимо Змейкиного дома, поднимаюсь.
Поднялся на бугор — вижу: Авданя на своем посту, у пожарки, сидит. Один. Прислонился спиной к «вечевому колоколу» и сидит, обозревая Липяги. Настолько, видно, он проникся ответственностью, что пошевельнуться даже не может. Даже самокрутка у него не дымит!