Выбрать главу

– Пожалуй, – сказал он.

Она настороженно взглянула на него:

– Это какой-то тонкий ход? Неужели вы рассчитываете уломать меня своей дурацкой болтовней?

– Я сейчас уйду, хорошо? Но вы именно это говорите всем?

Она указывает на бармена, разговаривающего с Мазуреком.

– Роман сказал, вы работаете на завалах.

Вопрос расстраивает Бобби, заставляет заподозрить в женщине любительницу катастроф, жадно собирающую любые крохи информации о яме, но он отвечает:

– Да.

– Это действительно... – Она нервно передергивает плечами. – Странно.

– Странно. Думаю, этим все сказано.

– Я имела в виду другое. Мне не подобрать нужных слов, чтобы объяснить, что это для меня значит.

– Вы там были?

– Нет, я не могу подойти к завалам ни шагом ближе. Просто не могу. Но... – Она шевелит пальцами. – Здесь чувствуется, что они совсем рядом. Возможно, вы этого не замечаете, поскольку проводите там все время. Вот почему я хожу сюда. Все продолжают жить своей жизнью, но я еще не готова. Мне необходимо все прочувствовать. Все понять. Вы разбираете завалы, камень за камнем, но чем дальше вы разбираете, тем больше кажется, что вы докапываетесь до чего-то другого.

– Знаете, мне не хочется разговаривать об этом сейчас. – Бобби поднимается. – Но я понимаю, почему вам хочется.

– Наверное, это жутко бестактно с моей стороны?

– Наверное, – говорит Бобби и отходит прочь.

– Она все еще пялится на тебя, дружище, – говорит Пинео, когда Бобби усаживается рядом. – Какого черта ты вернулся? Ты мог бы уже трахать ее.

– Она с придурью, – говорит Бобби.

– С придурью! Еще и лучше! – Пинео поворачивается к двум другим мужчинам. – Нет, вы только посмотрите на этого идиота! Он мог бы сейчас трахать вон ту телку, однако сидит здесь с нами.

Изобразив на лице улыбку превосходства, Роман говорит:

– Не ты трахаешь их, приятель. Они трахают тебя.

Он подталкивает локтем Мазурека, словно обращаясь за подтверждением своих слов к равному, к человеку такому же многоопытному, как он сам; и Мазурек, уставившись на свое грязное отражение в зеркале за стойкой, говорит рассеянно и устало:

– Пожалуй, я выпью еще стаканчик.

На следующий день Бобби выкапывает из-под бетонной крошки твердый резиновый диск. Тот четыре дюйма в диаметре, в центре толще, чем по краям, и похож на маленькую летающую тарелку. Как Бобби ни старается, он не в силах представить, для каких целей мог служить диск, и задается вопросом, не связан ли тот с разрушением башен. Возможно, в эпицентре любой катастрофы есть такое вот черное зерно. Он показывает странный предмет Пинео, спрашивает его мнение, и Пинео, как и следовало ожидать, говорит: «Черт, понятия не имею. Деталь какого-то механизма». Бобби понимает, что Пинео прав. Это одна из тех непримечательных, но жизненно важных штуковин, без которых лифты не поднимаются и холодильники не охлаждают; но на диске нет никаких признаков, никаких отверстий, пазов или бороздок, свидетельствующих о том, что он являлся деталью механизма. Бобби представляет, как диск вращается в конусе яркого голубого света, отмечая течение некоего непостижимого процесса.

Бобби думает о диске весь вечер, поочередно приписывая ему разные свойства и значения. Это сухой остаток трагического события, последний продукт перегонки. Это сакральный предмет сатанинского культа, принадлежавший крупному финансисту, ныне покойному, и его ритуальное назначение теперь понятно лишь еще трем людям на всей планете. Это своего рода радиомаяк, оставленный путешествующими во времени туристами, который позволяет им оказаться в нужном месте в самый момент террористического акта. Это окаменелый глаз Бога. Он решает взять диск домой и положить в ящик комода рядом с половиной женской туфельки и прочими предметами, найденными в яме. Но в ту ночь, войдя в «Блю леди» и увидев брюнетку в конце стойки, Бобби под влиянием момента подходит к ней и бросает диск на стойку рядом с ее локтем.

– Я принес вам кое-что, – говорит он. Женщина скашивает глаза, толкает диск пальцем, и он начинает медленно вращаться.

– Что это такое?

Бобби пожимает плечами:

– Просто вещь, которую я нашел.

– На завалах?

– Угу.

Она отталкивает диск в сторону.

– Разве я не ясно высказалась вчера?

– Да... конечно. – Но Бобби не вполне понимает, о чем она.

– Я хочу понять, что произошло... что происходит сейчас, – говорит женщина. – Я хочу понять то, что касается непосредственно меня. Я хочу ясно понять, где я и что я после всего случившегося. Мне необходимо понять это. Я не собираю сувениры.

– О'кей, – говорит Бобби.

– О'кей, – насмешливо говорит она. – Господи, да что с тобой? У тебя такой вид, будто ты обкурился дури.

Из динамиков музыкального автомата льется песня Синатры «Все или ничего» – умиротворяющий душу аудиосироп, заглушающий болтовню проституток, пьяных посетителей и трескотню установленного над стойкой телевизора, на экране которого мелькают кадры афганских скал, окутанных клубами коричневой пыли от взрывов. Бегущая строка внизу экрана извещает, что по последним оценкам число жертв теракта в центре Нью-Йорка снизилось до пяти тысяч без малого; из ямы вывезено уже более миллиона тонн обломков. Цифры кажутся бессмысленными, взаимозаменяемыми. Миллион жизней, пять тысяч тонн. Нелепый счет, ничего не говорящий о конечном, реальном результате.

– Извини, – говорит брюнетка. – Я знаю, оно требует колоссальных нервных затрат, дело, которым ты занимаешься. Просто я раздражаюсь на всех в последние дни.

Она мешает свой коктейль пластмассовой палочкой с фигуркой пляшущей женщины на конце, в точности повторяющей силуэт неоновой танцовщицы над стойкой бара. На ее искусно накрашенном лице, похожем на маску, созданную из тонального крема, румян и подводки, лишь глаза кажутся живыми, теплятся скрытым огнем женственности.

– Как тебя зовут? – спрашивает он. Она внимательно смотрит на него.

– Я слишком стара для тебя.

– Сколько тебе лет? Мне двадцать три.

– Не имеет значения, сколько тебе лет... сколько мне. В душе я гораздо старше, чем ты. Разве ты не понимаешь? Разве не чувствуешь разницу? Даже если бы мне было двадцать три, я все равно была бы слишком стара для тебя.

– Я просто хочу знать, как тебя зовут.

– Алисия. – Она произносит имя преувеличенно холодно и четко, словно продавщица, называющая цену за товар, который покупателю явно не по карману.

– А я Бобби, – говорит он. – Я учусь в Колумбийском университете, но взял академический отпуск.

– Это глупо! – сердито говорит она. – Невероятно глупо... жутко глупо! Зачем тебе это надо?

– Я хочу понять, что с тобой происходит.

– Зачем?

– Не знаю, просто мне интересно. Что бы ты там ни пыталась понять, я тоже хочу понять это. Кто знает. Может, наш разговор поможет тебе понять все что нужно.

– Господи Боже! – Она выразительно закатывает глаза. – Да ты романтик!

– Ты все еще думаешь, что я пытаюсь тебя уломать?

– Будь на твоем месте любой другой, я бы сказала «да». Но ты... вряд ли ты можешь помочь мне.

– А ты-то сама? Сидишь тут каждую ночь. Врешь парням, будто только что вернулась с похорон. Горюешь о чем-то, о чем даже сказать ничего не можешь.

Она резко отворачивает лицо в сторону, словно сдерживая порыв, словно одергивая себя, – Бобби тоже иногда делает так в подземке, когда девушка, на которую он пялится, ловит его взгляд, а он притворяется, будто смотрит вовсе не на нее. После продолжительного молчания Алисия говорит:

– Заниматься сексом мы не будем. Я хочу, чтобы ты это понял.

– Ладно.

– На том и договоримся. Хорошо?

– Как угодно.

– Как угодно. – Она обхватывает пальцами стакан, но не пьет. – Пожалуй, мы достаточно хорошо поняли друг друга для одного вечера, ты не находишь?

Бобби засовывает диск в карман, собираясь уходить.

– Чем ты зарабатываешь на жизнь?

Она раздраженно вздыхает.

– Я работаю в брокерской фирме. Может, теперь прервемся? Пожалуйста.

– Мне все равно пора домой, – говорит Бобби.

Резиновый диск занимает свое место в выдвижном ящике комода между половиной голубой туфельки и шариком расплавленного металла (возможно, прежде служившим запонкой), присоединяясь к собранию прочих найденных в яме вещей: лоскутку шелка и клочку шерстяной костюмной ткани в полоску; расплющенной авторучке; обрывку кожаного ремня длиной в несколько дюймов, висящему на искореженной пряжке, и английской булавке, некогда крепившейся к брошке. Глядя на них, Бобби ощущает странную пустоту в груди, словно ничтожные крохи реального бытия, сохранившиеся в каждом из предметов, истончают его собственное бытие. Самое тяжелое впечатление производит женская туфелька. Предмет, настолько потрясающий воображение своим нарушенным изяществом, что иногда Бобби страшно дотрагиваться до него.