– Нет. И ни разу не побеждал. Они устраивают эти жалкие петушиные бои, потому что у самих таланта ни на грош.
– Ну как же ни разу? На этой премии вам достался главный приз.
Фостерс Лансетт вперяется в Лишь взглядом, закатывает глаза, резко разворачивается и уходит курить.
Следующие два дня обитатели гольф-курорта передвигаются стаями – подростки, финалисты, престарелый комитет премии. Они улыбаются друг другу с разных концов аудиторий или ресторанов и мирно обходят друг друга на фуршетах, но никогда не сидят вместе, никогда не общаются, один только Фостерс Лансетт свободно перемещается между группами, как пронырливый волк-одиночка. Лишь чертовски неловко от того, что подростки видели его в исподнем, и теперь, если они рядом, он в бассейн ни ногой; его престарелое тело внушает ужас, он уверен в этом и не вынесет осуждения (хотя на самом деле он всегда так трясся над своей фигурой, что почти не растерял студенческой стройности). Спа-центр он тоже обходит стороной. А потому извлекаются старые добрые эспандеры, и каждое утро со всей лишьнианской прытью он исполняет «героев» и «дровосеков» из давно утраченного пособия (между прочим, посредственного перевода с итальянского), каждый день занимаясь все меньше и меньше, асимптотически стремясь к нулю.
Их дни расписаны по часам. Для них устраивают ланч al fresco[42] на залитой солнцем городской площади, где не один и не два, а добрый десяток итальянцев советуют ему намазать солнцезащитным кремом розовеющее лицо (ну разумеется, он намазал лицо кремом, к тому же что они вообще знают со своей роскошной бронзовой кожей?). Дальше по программе лекция Фостерса Лансетта об Эзре Паунде[43], посреди которой озлобленный старикан закуривает электронную сигарету с зеленым огоньком; в Пьемонте такие в новинку, и журналисты гадают, уж не курит ли он местную марихуану. Затем следуют бесконечные интервью со старомодными матронами, укутанными в лиловый лен («Извините, мне нужен interprete[44], я не понимаю ваш американский акцент»), которые задают ему высокоинтеллектуальные вопросы о Гомере, Джойсе и квантовой физике. Лишь, никогда не попадавший на радар американской прессы, а потому совершенно не привыкший к серьезным вопросам, строит из себя балаганную фигуру и отказывается философствовать на темы, которые выбрал предметом своих книг именно потому, что их не понимает. Матроны уходят в приподнятом настроении, но с пустыми руками. На другом конце вестибюля журналисты хохочут над остротами Алессандро: он явно умеет себя подать. В довершение всего их два часа везут на автобусе в какой-то старинный монастырь в горах. Когда Лишь спрашивает о розовых кустах на виноградниках, Луиза объясняет, что розы предостерегают о надвигающихся болезнях.
– Роза гибнет первой, – говорит она, подняв палец. – Как птица… Как там у вас говорят?
– Канарейка в шахте.
– Sì. Esatto[45].
– Или как поэт в латиноамериканской стране, – проводит параллель Лишь. – Новый режим всегда убивает их первыми.
Триптих эмоций на ее лице: сначала удивление, потом коварная ухмылка сообщницы и, наконец, чувство стыда – то ли за мертвых поэтов, то ли за них самих, то ли за все вместе.
Впереди церемония награждения.
Когда в девяносто втором раздался тот судьбоносный звонок, Лишь был дома. «Срань господня!» – донеслось из спальни, и Лишь кинулся на подмогу, решив, что Роберт ушибся или поранился (он крутил с физическим миром опасный роман, притягивая столы, стулья, ботинки, точно электромагнит). Роберт сидел на кровати в старой футболке и со сдвинутыми на лоб очками в черепаховой оправе, вперив грустный взгляд бассета в вудхаузовское полотно с обнаженным Лишь. На коленях у него лежал телефон, под боком – газета, над которой опасно зависла рука с сигаретой.
– Звонили из Пулитцеровского комитета, – произнес он ровным голосом. – Представляешь, я все эти годы неправильно его называл.
– Тебе дали премию?
– Он не Пули́тцеровский, а Пу́литцеровский. – Роберт обвел комнату взглядом. – Срань господня, Артур, мне дали премию.
Само собой, это нужно было отметить, и тем же вечером вся старая компания – Леонард Росс, Отто Хэндлер, Франклин Вудхауз, Стелла Барри – ввалилась в хижину на Вулкан-степс и принялась похлопывать Роберта по плечу; Лишь еще никогда не видел его таким застенчивым в кругу друзей и одновременно – таким гордым и счастливым. Роберт уткнулся лицом в плечо высокого, линкольноподобного Росса, а тот потер ему голову, словно бы на удачу, а скорее всего – потому что так они делали в молодости. Они смеялись и болтали об этом без умолку – о том, какими они были в молодости, – а Лишь слушал и дивился, ведь ему они уже тогда казались старыми. Они пили кофе из потертого металлического термопота, потому что к тому времени почти все, включая Роберта, завязали с алкоголем; кто-то на пару с кем-то раскуривал косяк. Лишь вернулся к своей прежней роли восхищенного наблюдателя. В какой-то момент его заприметила Стелла и двинула к нему своей журавлиной походкой; она была костлявой и угловатой; эта высоченная, некрасивая женщина так грациозно и самоуверенно воспевала свои недостатки, что в глазах Лишь они превратились в достоинства. «Я слышала, ты теперь тоже пишешь, – проскрипела она. Затем глотнула вина из его бокала и с озорным огоньком в глазах добавила: – Вот тебе мой единственный совет: не получай никаких премий». Сама она, разумеется, получила уже не одну, а когда попала в «Уортоновскую антологию поэзии», обессмертила себя навеки. И вот она, подобно Афине, сходит с небес, чтобы помочь юному Телемаху. «Получишь премию – и тебе конец. Будешь до конца жизни читать лекции. Больше ни строчки не напишешь. – Она постучала ногтем по его груди. – Не получай никаких премий». Потом клюнула его в щечку и ушла.