Выбрать главу

В высокой горке хранилось несколько очаровательных фарфоровых безделушек — Севр, Веджвуд, Дрезден, Вустер — и другие изысканные предметы: серебряная с позолотой витая раковина довольно больших размеров с выгравированным на ней королевским гербом Виттельсбахов, зажатая в соблазнительно простертой вперед руке нимфы; изящный, похожий на суповую миску сосуд из панциря тихоокеанской черепахи, стоявший некогда (как утверждал печатный ярлычок) в каюте капитана Кука. Поначалу могло, пожалуй, показаться странным, почему все эти сокровища были изгнаны в такое захолустье, но потом вас осеняла догадка: вы видели перед собой уникальную коллекцию редкостных плевательниц, собранную дедушкой Уильямом.

Впрочем, было здесь кое-что и похуже, чем бурые стены, и кожа, и фарфоровые предметы загадочного назначения. Хотя бы, к примеру, те же гравюры на стенах: если вглядеться в них попристальнее и не слишком невинным оком, нетрудно было обнаружить, что они не для дам и, более того, фривольны на французский лад.

Ох уж эти добрые старые холостяки, эти викторианские аристократы-тори! Двоюродный дедушка Артур! Двоюродный дедушка Уильям! Каким проказливым духом озорников школьников надо было обладать, чтобы устроить себе такую кунсткамеру! Воистину в этой комнате не сыскалось бы, кажется, ни единого предмета, который был бы тем, чем он притворялся. Нарисованная на ребристом стекле картина изображала вроде бы обычную сельскую жанровую сценку, но, проходя мимо, вы невольно замечали краем глаза, что там временами появляется изображение козла — появится и исчезнет, появится и исчезнет. А сиденье знаменитого табурета из слоновьей ноги держалось на петлях, и его можно было откинуть, что Огастин машинально и проделал: табурет, как и следовало ожидать, превратился в стульчак, а в глубине его лежал мертвый паук, но только сейчас впервые Огастин заметил, что из-под паутины и слоя пыли со дна покрытого глазурью фарфорового ночного горшка на него смотрит написанное в зеленых тонах ненавистное лицо Гладстона.

Это было типично для тех чувств, которые эти двое ребячливых стариков консерваторов питали к либералам. Их отношение к отцу Огастина было еще одним ярким тому примером. Будучи сам консерватором, он взял себе жену из семьи, по традиции принадлежавшей к партии вигов, после чего двери этого дома закрылись для него навсегда, и ему так и не было даровано прощения. Огастину же в детстве позволялось посещать этот дом либо одному, либо в сопровождении няньки. По-видимому, пятно ложилось и на детей, но только по женской линии — старшая сестра Огастина Мэри ни разу не получила приглашения в Ньютон-Ллантони. (В виде компенсации Мэри как-то раз отправили на летние каникулы к ее кузенам в Германию. Должно быть, это произошло в 1913 году, так как она собиралась поехать туда снова, но на следующий год кайзер вторгся в Бельгию и началась война.)

Помимо фривольных гравюр, в бильярдной висело еще несколько «менее достойных внимания» семейных портретов, попавших в этот разряд потому, что либо о самой натуре, либо о художнике считалось предпочтительным не вспоминать — в семье же не без урода — да еще несколько подделок под Лели, отвергнутых академией. Но после того, как отец Огастина позволил себе породниться с вигами, для его портрета — прелестного рисунка Росетти, на котором художник изобразил его еще в младенческом возрасте в виде ангелочка с бубном, — не нашлось места нигде во всем Ньютон-Ллантони, даже здесь, в бильярдной, и лишь недавно Огастин обнаружил этот рисунок в одном из ящиков комода в спальне деда; зато посмертный, сделанный с фотографий портрет Генри — огромный, написанный маслом предмет поклонения — красовался над камином в самой большой гостиной.

На Генри и при жизни все не могли надышаться. Дедушки соорудили зал для игры в мяч, предоставив его в личное пользование Генри, а когда Генри пал в бою у Ипра, играть в мяч в этом зале в знак вечного траура было навсегда запрещено, и там нашли себе приют наиболее крупные из чучел животных, в том числе и один жираф.