Выбрать главу

– Деда, ты плачешь?

– Не помнишь, когда я последний раз плакал? Надо записать. Мне жалко сына, прежде он обладал способностями…

– Папа и сейчас такой – способный.

– Нет, шалишь. Был, да весь вышел. Благодаря матери твоей – конкубинке и мшелоимке. Трагедия вещности. Евгений мог бы стать журналистом-международником. Но матери твоей не подходила его зарплата в газете. Оттого и микроскоп подарила, в издёвку. Оскорбительно. Да, да, благодаря ей и времени благодаря он не состоялся. Не в свое время живет. Ему бы до Переворота родиться, с его-то душою. А нынче снова слишком упругое, хищное время подступает, уж я-то знаю. Огонь, и сера, и бурный ветер – их доля из чаши… Меня поражает в разуме близорукость твоего отца, ведь нынче лирика не у дел: «Люблю весну позднюю заминку, задел, паузу перед буйством цветения. Люблю предвкушение тепла, надежду на последующую ярость солнца, веселящий зной, надежду на силу Зовущего. Весна черновик лета. Весна – благовест, наплывающий тихим, малым ходом. Еще не приход, еще не мир, но перемирие и примирение. И обещание жизни будущего века».

Шуша со стуком затворила среднее окно в трехстворчатой раме зала, задернула гардину, укоротив иглу луча.

– Не бурчи: папа не мог родиться прежде тебя. Пойдём-ка, провожу до ложа.

– Разумно. Какие ясные ночи, свет сквозь занавесь сочится, – старик зашаркал ногами вслед уносимой свече, – Савл, Савл, что ты гонишь меня? Странное начало лета.

– Отчего странное, деинька?

– В воздухе вдруг запах осени – флоксов и яблок. Прежде времени. Запах особой осени, осени возвращения.

– Возвращения? Завтра расскажешь. Расстелить постель?

– Расстели, пожалуй. Но с тонким сном я и в кресле посижу.

– Чаю?

– Что ты…Разбудишь их. Мирен сон и безмятежен даруй ми.

– Няня спит крепко.

– А Мила с её мигренями?!

– А Мила говорила, на ночь полезно мёду – успокаивает. Соты пожуй.

– Пищею его были акриды да дикий мед

– Деинька, а ты был счастлив?

– Я был молод, и вот, состарился и не видел ни праведника оставленным, ни семени его, просящим хлеба. Попрощаемся. На ночь надо всегда прощаться.

– Кабинет твой как келья. И сам ты, когда вот так склоняешься над книгой или иконой, походишь на древнего монаха. Ты у меня самый мудрый и самый добрый монах.

– Ставлю вопрос. Не снести ли к о.Ульяну «Николу дырявого» и «Николу паленого»?

– Ты же всё говорил «нельзя, да нельзя».

– Теперь можно.

– Можно? А Липа говорит, опять времена последние, порохом пахнут.

– У меня подхватила. Времена дико смотрят. Но само Время есть драгоценность, требующая охраны.

– Липа считает, самое драгоценное в нашем доме был двоежирный сундучок с тайником.

– Считать умеет. Да не то считает. Ты знаешь, кто учил её арифметике?

– Знаю. Сто раз слышала. Во времена революции началась ваша история с Ландышем.

– Нет, после Переворота.

Девушка покрыла ноги старика кашемировым пледом, поцеловала в макушку и вышла, притворив за собой дверь.

Свеча в сквозняке погасла.

В темном зале Шушины щиколотки пронзил короткий истончившийся луч, прошёл будто насквозь и пролёг дальше к «Бехштейну», уже не достав золотистых «львиных лап». Нащупав, захлопнула тетрадку на столе, угодила пальцами в холодный воск. Закапал-таки. Папа догадается – читали. Ну и нечего оставлять на виду. А может, отец нарочно оставил? Обронил же: должны быть утечки. Прислушалась к бурчанию за дверью: «Завтра расскажешь… Будет ли оно, это завтра? Ложки серебряные – Миле, бусы агатовые – Веке …». Есть какая-то странность в разделе. Определённо есть. Разве у Липы спросить? У самого деиньки как-то неудобно.

Ночью особенно мрачно из своего угла выпирал накопивший тишину чёрный инструмент – семейное замалчивание, тайна. Вспомнились нянькины причитания: не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи, во тме преходящия. Шуша с детства перебарывала страхи таинственности вещей, заставляя себя наперекор трогать руками страшную вещь, отучалась от испуга перед сверхъестественным. Но сейчас отдёрнула руку от сумрака гладкой крышки – рояль недвижим как кадавр. Пора ложиться. «Молчун» показывал без четверти час. Напольные часы мастера Андрея Макарова, опережавшие возрастом хозяина-старика – Лавра Павловича, шли безошибочно точно, давно молча, онемев и оглохнув, забыв свой прежде басовитый и переливчатый бой.