– Эх, сиротка наш Анатолий, – завела разговор хозяйка.
– А он настоятеля дядюшкой зовёт, – откликнулся Лавр.
– Может и родня дальняя. О. Антоний его у себя оставил после упокоения одной новопреставленной. У нас тогда отпевали. Про папашу его все года ничего не слыхать, должно и тот сгинул со свету. Вот мальчонка при храме и растёт. Мать-то из Тмутаракани его привезла, из Китаю.
– Из Китая?
– Ох, не одобрит Лексей Лексеич, разболталась. Времена страшные, а сироте-то куда страшнее. Ты вот скажи мне, Лаврушка, вот за границами ты побывал, ученый, поди, знашь. А вот что за интернационализма такая? Никак я не возьму в разум. Ой, вон Калина Иванович по тропке чешет, к нам должно. Не случилось ли чего? Или так, к обеду. И ты оставайся трапезничать.
Лавр поднялся, собираясь уходить.
– Мир дому сему.
– С миром принимаем. Как дела твои, Калина Иваныч?
– Бисером вышиваем, мелочь засыпала, – буркнул как обычно церковный сторож. – Наплывает суета и хождение тудысюдное.
А диаконица недовольство на себя примеряла: задела чем Калину? Почто сердитый пришёл?
Не дождавшись протодиакона и раскланявшись со сторожем в дверях, Лавр заспешил домой. Сторож сверкнул на Лантратова «цыганским глазом» и как штыком кольнул в упругих кольцах бородой: не лезь поперёк, цыплак!
На улице похолодало к вечеру, а ночью может и подморозить. Русский под зиму ждет холодов, ощеривается, ощетинивается, а ежели холода запоздали, человек русский топорщится шкурой, ропщет, мается: морозы да снег ему подавай. В крови у русского память холода, повинность и готовность защиты. А кто ж от благодати тепла станет защищаться? Благодать тепла для русского есть поблажка временная, скоротечная, невзаправдашняя. Зимою понадобится аккуратно протапливать дом и флигель. А дрова нынче ценность невероятная, даже коренья дорого стоят. Хорошо, на холостяцкую жизнь немного уходит, малым продержишься. Забор с улицы чугунный, не то давно бы выломали, как за ночь исчез целый пролёт на тылах сада; стоит с прогалом. Замок вот с ворот увели. Теперь створки тряпицей подвязаны. И хоть на дворы у кладбища да Церковной горки не покусились, хоть Буфетовы без хозяев поддерживали жизнь в Большом доме и флигеле, а не вернись теперь жилец и не уберечь от мародёров лантратовской усадьбы.
С хозяйственных дум Лавр снова вернулся к размышлениям о Толике и ночи у Евсиковых. Тепло сердцу. Чтобы другу радоваться как брату, чтобы возле чужого ребенка согреться, как возле сына собственного, нужно сначала потерять всех, одному остаться, в пустых комнатах с мышами беседы завести.
С улицы, от калитки, заметил бесформенный тряпичный куль у перил крыльца. Мешок привалили или кто-то укрылся с головою, поджидая хозяев? Улита?! Дар?! Сердце забилось, шаг ускорился сам собою, а перед крыльцом опять замедлился. Из-под телогрейки шли негромкие хрипящие звуки с посвистыванием. Человек спал. На ступенях валяется четыре окурка. Лавр кашлянул в кулак. Куль навстречу развернулся. На верхней ступени почти вровень с лицом подошедшего Лавра оказался плотненький парнишка в телогрейке. «Не знакомы» – пронеслось с досадой. Но тут же голос заговорившего дал подсказку. «Ерохвост, осади!». Сперва проявлялось воспоминание о месте, где он слыхал ту фразу и тот голос – горка, Святки – и потом всплыли другие слова, обрывки смысла и вся ситуация разом.
– Тоня? Хрящева?
– Уу… какой длинный. Здоров, Лаврушка.
– Христос воскресе!
– До Пасхи далёко вроде.
– Моя Пасха вечная.
– Пустишь? С час тут мёрзну. Сморилась вот.
– Так это ты через форточку?
– Ага, рукой раз, и створку отворила.
– Проходи.
Девушка уверенно прошагала верандой вдоль дома мимо окошка девичьей, мимо двери в комнаты. Лавр затворил за гостьей. Слышный махорочный запах вёл в кухню. Из подмышки Тоня достала сверток. Телогрейку сбросила на лавку возле стены.