Выбрать главу

– Война».

Потом настает революция:

«Пришел день, когда женщина с тонкими поджатыми губами, вся в красном, прошла из края в край всей страны и стукнула во все двери:

– Революция».

Невыносимо! Можно испортить самый глубокий замысел такими плоско-фальшивыми образами. И «Повольники», в которых особой глубины не было, оказались испорченными.

Очень медленно Яковлев освобождается от этого налета. Сказать, что он возвращается к прежнему способу письма, было бы не совсем верно и, пожалуй, умалило бы достоинства тех вещей, которые Яковлев печатает теперь. Часто случается, что художник, окунувшись с головой в болото модных приемов, увлекшись недолговечными «достижениями», их затем сбрасывает. Почти всегда в таких случаях он выходит на Божий свет с обновленным опытом, с новой разборчивостью, более острой, чем прежде. Он больше не отрицает огулом всего старого, но он видит пыль и мусор, скопившийся в старом. Так раскаявшийся, смирившийся поэт-символист, вновь обратившийся к простоте, не похож все же на поэта-восьмидесятника. Простота его другого качества, она омыта, освежена. Так и последние повести Яковлева не похожи на рядовую беллетристику из сборников «Знания», например. Они значительно чище, в них нет клише.

Из повестей, собранных в двух томах собрания сочинений Яковлева, выделяется «В родных местах». О ней-то я и писал недавно в «Звене». Перечтя ее, выносишь то же впечатление подлинной одаренности автора. Очень хороша у него графская семья, вернувшаяся в свою разоренную деревню: верно психологически, правдиво в смысле бытовой передачи. Никакой тенденциозности — ни вправо, ни влево. В последнем сборнике «Недра» помещен новый рассказ Яковлева «Дикой», еще более удачный, чем «В родных местах», но, пожалуй, менее самостоятельный, слегка «под Горького». Дикой — молодой лесничий, темный парень, звереныш, сбитый с толку революцией. Горьковская тема, по-горьковски она и разработана. Но ведь если заимствовать, то лучше уж у Горького, чем у Пильняка! Да и неизвестно, заимствование ли это. Возможны и другие объяснения: писатель большого дарования яснее слышит тему времени, голос времени, дух его и отчетливее передает то, что слышит. Те, кто помельче, прислушиваются к тому же и то же передают, но слабее. Отсюда видимость подражания. Литература похожа на хор. В хоре голоса не подражают один другому, но мелодия ведется верхними голосами, а остальные этой мелодии сопутствуют. Едва ли поэты поголовно подражали Пушкину или Боратынскому. Однако есть нечто ощутительно-общее у всей плеяды. То же можно сказать и о «перепевах Блока», в которых часто упрекают наших современников. То же относится к подража­телям Бунина или Горького.

2.

Юрий Терапиано, один из даровитых парижских молодых поэтов, издал сборник стихов «Лучший звук». В сборник включено десятка два отдельных стихотворений и поэма «Невод».

Терапиано нельзя назвать ни учеником, ни последователем Гумилева, но его родство с Гумилевым несомненно. Скажу больше: ни один из ближайших продолжателей Гумилева так его не напоминает, как этот парижский стихотворец. Образ Гумилева всем известен. У Терапиано есть Гумилевская бодрость, мужественность, даже характерная Гумилевская простота – не литературная, а внутренняя, умственно-душевная.

Как и стихи Гумилева, стихотворения Терапиано живут не отдельными строчками, а только в целом. Отдельных строк не запомнишь, не повторишь. Ни звуковой прелести, ни остроты выражения у него нет, как не было их и у Гумилева. Но в стихотворении всегда сведены концы с концами, и всегда оно что-то выражает. Стихи Терапиано часто бывают слабы, но о них не скажешь «набор слов», как скажешь это о доброй половине современных стихотворений, иногда волшебно-талантливых.

Короче, у Терапиано есть дар композиции, самый редкий, кажется, из всех даров, которые нужны поэту, совершенно отсутствующий у некоторых гениальных стихотворцев.

Работы над дарованием у Терапиано незаметно. Бледноватые прозаические заметки, разбитые на короткие строчки, кажутся ему достойными напечатания. В стихах, где виднее творческое усилие, он тоже довольствуется немногим. Он ищет скорее звука и бряцания, чем внутренней спаянности стиха. Он чувствует влечение к той мертвенно-холодной крепости, которую критика, мо­жет быть, и назовет «прекрасной, строгой формой», но о которой каждый поэт знает, что это ходячая разменная монета, безличная оболочка, в полном смысле слова пустое место:

Я плакал, внук Эльмонталеба, Слезами гнева и тоски, И строгий свет струился с неба На камни, воду и пески…