Отец прожил недолго. Мне было лет восемь, когда мы с мамой остались одни. Неграмотная, без специальности, она считала своим долгом заботиться о том, чтобы я с детства ни в чем не нуждался. Вскоре мы переехали к дяде, старшему брату отца, чудаковатому старому холостяку, который — подумать только — через год женился на моей маме — няне.
Так благодаря мне она дважды вышла замуж.
Все это я, как умел, рассказал Годе.
— Ты меня извини, — тихо сказала она, — но это какая-то фантастика. Кажется, я что-то ляпнула при ней. Что она… Нет, что ты непохож на нее. О! Наверное, она догадалась, что я ничего не знаю.
— Ну и хорошо. Ведь она в самом деле мама. Другой я себе и не представляю, — сказал я.
Больше мы к той теме не возвращались. Но это недоразумение нас только сблизило. Будучи замкнутой сама, Года ценит эту черту и в других. Хотя ее обижало, что я так долго был не до конца откровенен с ней, но, мне кажется, я несколько вырос в ее глазах.
— Передай привет маме, — говорит она, когда я пишу домой. Раньше она всегда подчеркивала — «своей маме».
Вот и похоронили Юстаса.
Все проходило так четко, словно и умер он только для того, чтобы мы могли проявить свои организаторские способности. Ребята деловито бегали, улаживая то одно, то другое и подгоняя друг друга.
От Стасе не требовалось даже пальцем о палец ударить, но она тоже кидалась то туда, то сюда, стараясь чем-нибудь помочь. И повсюду таскала за собой Мидаса. Она не говорила о покойном — видно, боялась, что мы и так слишком много знаем об их совместной жизни. Ребята не сомневались, что Стасе была истинной виновницей смерти Юстаса — как повисла у него на шее, так ему и жить надоело. Всем было не по себе от этого. Вероятно, Стасе и сама не могла отделаться от этой мысли, потому и водила Мидаса как живое доказательство того, что не ради себя вцепилась в Юстаса мертвой хваткой.
У нас не было времени предаваться скорби, мы только бегали, шныряли, сновали, а Юстас лежал такой умиротворенный. Ни тени раздражения. Словно добился своего и навеки успокоился.
Проходя на цыпочках мимо гроба, мы поглядывали на Юстаса, казалось, лишь для того, чтобы убедиться: да, он здесь, лежит — и спешили занять себя каким-либо новым делом. Женам тоже нашлась работа. Рита взялась кормить Мидаса. Можно было подумать, что она старается напичкать мальчугана едой не только на сегодня, но и впрок, на всю дальнейшую жизнь, которая будет для него уже не такой сытой.
День был долгий и суматошный — весь в бессмысленной суетне и беготне. И столько преувеличенной серьезности на лицах, и сосредоточенности, и этого проклятого рвения, услужливости. Я ненавидел себя. И других. Только Юстас убежал от этого всего, и ничего напускного, деланного не было в его спокойствии. И еще Года. (Да, она тоже не притворялась). На ней было светлое платье, она говорила нормальным голосом и не боялась улыбнуться. Отругала Стасе за то, что держит Мидаса возле гроба, травмирует его, объясняя такие вещи, которые ребенку знать еще рано.
Вечером мы увели мальчика к себе. Я был совершенно без сил. Сидя в углу, я молча смотрел на Году. Она покормила, умыла ребенка и уложила в постель. Я уже не спрашивал себя, где она всему этому училась. Я сидел и думал, что я счастлив. Думал о том, что Юстас никогда не знал и уже не узнает этого чувства. Он только злился, глядя, как бедная хромоножка суетится вокруг Мидаса, этого маленького, пухлого существа, которое стало замком его домашней тюрьмы. Я даже попытался вообразить, что было бы со мной, доведись мне делить ложе со Стасе.
Когда Года наконец подошла ко мне и обняла за голову, я заплакал. Плакал навзрыд, не стесняясь слез, а Года ничего не говорила, только гладила меня руками.
Потом, гораздо позже, когда мы уже были в постели, я сказал:
— Извини меня, ради бога, что я так раскис. Сам не знаю, что со мной.
Ночь была теплая. Года, заложив руки под голову, смотрела в окно. Ее слова, медленные, обдуманные, так и врезались в мое сознание.
— Знаешь, многие говорили сегодня, будто Юстасу нельзя простить того, что он так рисковал, не думая о сыне. Чудаки! Как будто у человека нет даже этого крохотного права — рисковать. Разве можно на детей смотреть как на ловушку. Ловушку, чтобы поймать мужа, ловушку, чтобы привязать человека к жизни. Потом эти умники стали мне твердить, чтобы я не боялась за тебя. Они решили, что теперь я не позволю тебе ездить. Рита уже в три ручья оплакивала своего Робертаса. Правда, никто ее не утешал, не уговаривал, — Года недобро усмехнулась. — А знаешь почему? Потому что за Робертаса они спокойны. Он бы никогда не подчинился жене. А ты — да. Ты ведь подчинился бы?