Я давно уже перетянула свою чашу весов. То, чем увлекался Алдас, принято называть модным словечком «хобби». Но теперь Алдаса изгнали. Вернее, он сам себя героически подверг изгнанию, и в мгновение ока все переменилось. Этот шлем, упав на весы, подбросил мою чашу под самый потолок. Теперь я должна бросить на нее что-то очень весомое, способное уравнять нас. И, по-моему, я могу это сделать.
Но сегодня лишь первый день, и я не тороплюсь. Я достаточно долго простояла с этим шлемом на голове. Несколько мыслей, которые родились под его треснувшим куполом, дали мне кое-что на будущее.
А Алдас все еще на н и ч ь е й з е м л е. Он ранен, но шаг за шагом переходит на м о ю с т о р о н у. Я хотела бы ему помочь. Но нет. Подожду. Он должен прийти сам.
Перевод АВТОРА.
Саулюс Шальтянис
ДУОКИШКИС
Саулюс Шальтянис родился в 1945 г. в г. Утене. Учился в Вильнюсском университете, работал на киностудии. Публикуется с 1961 года. Автор пьес, киносценариев; за сценарий кинофильма «Геркус Мантас» удостоен Республиканской премии (1973), а также премии Комсомола Литвы — за театральные произведения на молодежную тему (1978). Часто пишет о детстве, и мир в его повестях и рассказах подчас предстает через восприятие подростка.
На русском языке издана книга повестей «Ореховый хлеб» («Молодая гвардия», М., 1979).
ХЛЕБ
Мы не все еще испытали и потому глупы, мало еще перестреляли и перерезали себе подобных… Корни деревьев в земле переплетаются и сосут, сосут живительные соки, — слава богу, не из наших, а из чужих костей… Слава богу, в дуокишкской пекарне еще пекут формовой хлеб — корка отстает, а мякоть сырая. По буханке на человека, а кто еще ребятишек с собой приведет — своих или чужих, — то и дитя за человека посчитают…
В магазин еще никого не впускали, но добрая весть уже пролетела: Раполас Пульмонас хоть и во хмелю, а поехал в пекарню и вот-вот привезет хлеб. Очередь сразу же оживилась, пришла в движение, разбухла, облипая детьми, стариками.
А Раполасу Пульмонасу вроде бы холодно с чего-то, вроде и грустно — стоит он в дверях пекарни без дела и скучает. Хлеб уже погрузили в фургон — в его обитый жестью кузов, а ключ от него у Пульмонаса в кармане; в пекарне адская жарища, а его дочка, в мужских засученных штанах, плачет возле жужжащей печи, он смотрит на облепленный тестом ее зад и говорит:
— Эка беда, что выпил малость…
Ладно, говорит, ладно, надевает на глаза немецкие очки — не то для мотоциклиста, не то для летчика, — делает еще один глоток из фляжки, затыкает ее бумажной пробкой и уж вовсе не знает, с чего это ему так муторно на душе: то ли от дочерних слез, то ли от ее облепленных тестом штанов… Остается только надеть кожаный летный шлем. И очки, и этот шлем — немецкие, и лошадь, видать, тоже: корка хлеба валяется у нее под ногами, а она, гадина, ни глазом, ни мордой не поведет.
Раполас Пульмонас залезает на козлы, перетягивает лошаденку кнутом и собирается крикнуть смачно этак, как всегда, прищелкнув языком: ну, падла! — ибо и кожаный шлем, и грозные очки, закрывающие чуть ли не половину его красного одутловатого лица, сквозь мутные стекла которых он будет оглядывать с высоты хлебного фургона своих толпящихся в очереди сограждан, доставляют ему немалое удовольствие… То-то же, то-то же, Раполас Пульмонас это уж нынче не тот былой Раполюкас, и в люди-то вышел он благодаря вот этой самой лошаденке, этому шлему и этим очкам.
— Ну, падла, вперед! — стегает Раполас Пульмонас кобылку кнутом, но радости никакой при этом не испытывает… А пекарня, можно сказать, далеко за городом, и до магазина покуда доберешься через весь Дуокишкис, поди, и совсем уж стемнеет. У дороги жестяная доска с обозначением местечка: «Дуокишкис». Ну да, Дуокишкис, Дуокишкис, будто не знаю, а что же еще тут может быть написано, хоть сквозь мутные стекла очков и разобрать-то ничего нельзя… Ладно уж, ладно, бормочет Раполас Пульмонас, взбалтывает флягу отдающего хлебом самогона, высасывает из нее все остатки до капли и, понурив голову, продолжает свой путь. Правда, ничего не скажешь — на душе вроде бы полегчало, и мозги отогрелись, зашевелились, только вот лошадиный круп ему чего-то все с широким дочерним задом сливается…
А как заснул, как проснулся, Раполас Пульмонас так и не вспомнит, только чует какую-то соленую влагу на лице, раскрывает глаза и видит: лежит на земле он, а о лошади и хлебном фургоне — ни слуха ни духа, и кто-то все фонариком ему глаза слепит. Хочет подняться, но сверху чья-то тяжелая рука прижимает его к земле, и он остается лежать на дороге — снимает очки, протирает рукавом стекла, вытирает лицо. Человек в белой рубашке, высокий — быть может, снизу он кажется Раполасу Пульмонасу еще выше, чем на самом деле, — с белокурыми до плеч волосами, с вьющейся бороденкой, со впалыми щеками, приветливо смотрит сверху на Раполаса Пульмонаса прищуренными глазами, и от темных теней его лицо кажется еще больше заостренным, скорбным и таким красивым, что и сказать нельзя, — совсем как на алтаре в дуокишкском костеле.