«Мартинас Граужис… Граужис. Тут он?»
Только услышав свое имя, я поднял голову на говорившего. Что, не выполнил план? Ясно, понятно… Однако как же я мог выполнить, если…
Начальник цеха облизнул губы и, почесывая металлической линейкой в затылке, сказал:
— Надо серьезнее относиться к работе, молодой человек.
Это было сказано таким вялым, тягучим голосом, точно ничего другого от меня и нельзя было ожидать. Никто не сердился, не удивлялся. Я молчал, покраснев от стыда, утратив способность раскрыть рот и выдавить из себя хоть единое слово в свое оправдание. А еще думал, спросят — почему? Я смогу все объяснить… Обождите, да разве же так можно?
Но разговор уже шел о других.
«Принимается подписка…» — прочел я в витрине. Еще раз окинул взглядом обложки книг и украдкой заглянул внутрь книжного магазина. Мать с профессиональной улыбкой сказала что-то пожилому мужчине, потом сняла с полки объемистый том, завернула его в бумагу, перевязала и подала сгорбленному подписчику. Тот зашевелил губами, выражая свою благодарность, и поспешно вышел из магазина, словно боясь, как бы кто-нибудь не отнял его клад. Тогда только я решился войти. Я редко навещал мать на работе, и, видимо, поэтому она встретила меня настороженным взглядом.
— Здравствуй, мама, — сказал я, оглядываясь по сторонам. — Здесь очень уютно. Тишина, спокойствие, книги. Много времени для размышлений…
— Дома еще не был? — спросила мать.
— Нет, я прямо с работы, — я потоптался на месте, потом порылся в кармане.
— Это зарплата. Ты не удивляйся, что так мало. В другой раз получу больше. Мне дьявольски не везло этот месяц…
— Это совсем не мало, — возразила мать, и вдруг мне показалось, что это не ее голос, а голос книг на стеллажах. — Спасибо, Мартинас.
Она неловко обеими руками взяла мое лицо и поцеловала. Я повернулся и бегом бросился из магазина.
Прошатавшись допоздна по улицам, я тихонько, как тень, вернулся домой и улегся. Заснуть я не мог. Всю ночь одинокий карандаш, высунув головку из целлулоидного пенала, кричал, что он может что-то сделать; вы только дайте мне, дайте и увидите! Потом с первого этажа донесся детский плач. Ребенок плакал, сначала тихо, потом все громче и громче, он то захлебывался, то высоким фальцетом изливал свою злобу, обиду, свое горе. И вдруг все смолкло.
В моей голове опять зазвучали ненастроенные скрипки…
Не знаю, что делали мои друзья. Быть может, они «плыли на остров»? Может, ловили рыбу? Может, катались на лыжах в горах? Не знаю. Но, должно быть, они были счастливы.
Я приглядывался к сидевшим вокруг людям. Их лица то исчезали в дыму, то вдруг снова появлялись, словно из небытия. Яркие тона в кафе утомляли глаз; я вдруг заметил, как негармонична джазовая музыка, и мне стало нестерпимо грустно оттого, что другие слушают ее с явным удовольствием.
— Кошмарная музыка, — сказал я, кивнув в сторону музыкантов, которые трудились, скинув пиджаки, с неистребимым выражением скуки на лицах.
Генрикас только приподнял брови:
— Ты мне сегодня непонятен, Мартис… Музыка, как всегда.
Ха! Непонятен!
Я снова начал изучать окружающих. Заметил несколько знакомых лиц. Один паренек был с нашего завода. Почему он пьет? За угловым столиком — три высоких парня. Слишком громко смеются. Это баскетболисты известной команды. Тоже лакают. Дружно.
А с нами не было ни Диты, ни Донатаса, и я никак не мог сосредоточиться для разговора на какую-нибудь общую тему.
Джаз снова заиграл. Барабанщик, видимо, старался доказать, что он не пьян, и часто терял ритм. Его багровое лицо, казалось, сейчас лопнет от напряжения.
— Ведь барабанщик пьян, как свинья, — сказал я Ромасу.
Тот только усмехнулся.
— Ну и отлично. Будем терпимы.
Ладно. Будем. Выпьем.
— Пустяки, — отозвался в ушах голос Генрикаса. — Пустяки и то, что другие называют счастьем. На самом деле никакого счастья нет. Есть только удовлетворенность и неудовлетворенность.
— А я хочу быть счастлива, — сказала Лайма. Она подперла кулачком лицо. Ее глаза были печальны и красивы. — Ты ведь много читаешь, Мартис, — медленно продолжала она. — Расскажи что-нибудь про счастье.
На этот раз я уже не мог увернуться. Надо было что-нибудь сказать.
— А ты до сих пор была несчастлива?
— Почему ты смеешься? Ведь я всерьез, — в ее голосе прозвучала обида. — Если тебе тяжело об этом говорить, то лучше совсем не надо…