Что ж, наверно, стыдно. Отец — преподаватель истории, в книжном шкафу у него — толстенные фолианты. Отец не только их прочел — он вообще все знает. «История — наука наук», — любит повторять он. «Мы боролись… Мы создавали историю», — говорил он как-то в просторном зале. Я собственными ушами слышал — мы с мамой пошли послушать.
Что отец партизанил, я знаю, можно сказать, с младенчества. Так часто я просил его рассказать о тех временах, о партизанах, о землянке. Наизусть знал каждое слово: что немцы угнали его рыть окопы, когда подходил фронт, что людей там было много, а немцев всего лишь двое, что однажды ночью пришли партизаны, убрали часовых и сказали: «Валяйте домой, а кто хочет — пошли с нами». Отец побоялся вернуться домой. Найдут ведь, расстреляют. Он ушел в лес.
— Думал, может, дольше протяну, — рассказывал он.
— И у тебя была винтовка?
— Выдали. Стрелять не умел, показали.
— А много ты немцев убил?
— Ни одного.
Мне так хотелось, чтобы он ответил: «Десять уничтожил… двадцать…»
— А почему?
— Я не успел. Подошел фронт, меня ранило. Вот сюда, в бок, осколком бомбы… Полгода провалялся в госпитале. И все время думал: «Вот пошел бы тогда домой, может, и не ранило бы». Да как знать…
Я учился в пятом классе, кажется, когда отец однажды привел человека одних с ним лет, разговорчивого и живого.
— Столько лет не виделись!.. И вдруг, нечаянно… Еле-еле узнал, — говорил человек, которого отец величал товарищем Лаймонасом. — Эх, мало кто остался из нашего отряда!.. Кстати, ты, наверно, и не знаешь о нашей последней стычке?
Отец краем уха слышал, но не все, конечно, — когда его ранило, партизаны оставили его у крестьянина.
— А мы в тот же день напоролись на засаду. Видно, кто-то предал. И тут как начнется, как начнется! Стреляли, стиснув зубы, стояли насмерть. Командир отряда погиб. Помнишь, конечно, Дарюса?
Рассказывая, товарищ Лаймонас сжимал кулаки, и его руки, казалось, вздрагивали в такт очередям автомата. А я ловил каждое слово и воочию видел командира — восемнадцатилетнего Дарюса, тихого, задумчивого паренька, иногда — в походе или на привале — читающего стихи о голубом небе да цветке ромашки. И о ней, любящей и ждущей. Он сам сочинял эти стихи, но почему-то не записывал. Как-то ребята сказали: «Ты бы про фашистов сложил…» Дарюс усмехнулся: «Про фашистов стихи я пишу вот этим», — и похлопал ладонью по автомату, как хорошего друга по плечу.
Дарюсу шел шестнадцатый, когда он оказался в отряде. В гимназии выяснили, что он был комсомольцем. Арестовали, допрашивали. «Назови товарищей, или…» Белоповязочник вставляет в пистолет патроны, один роняет на пол. Дарюс поднимает патрон, подает ему. И молчит, как земля. «Назови, или…» Дарюс молчит. Белоповязочники избивают его, месят ногами, волокут обратно в камеру. Потом, когда его вели за город (это уже был конец), Дарюс нырнул под медленно едущий товарняк и сбежал.
— Нет, и сейчас мне кажется, что он здесь, где-то рядом… говорит, улыбается… — товарищ Лаймонас страдальчески зажмурился, словно отгоняя мысль, что Дарюса все-таки нет.
Как же он погиб? Они отступали, трое партизан погибло. Немцы брали их в кольцо, прямо на пятки наступали. И тогда упал Дарюс. Они бросились на выручку, но Дарюс сказал: «Отходите, я прикрою. Это мой приказ! Выполняйте!»
— Дарюс не давал немцам поднять головы, а мы уходили, стиснув зубы. Минут через пять услышали, как разорвалась граната.
Товарищ Лаймонас замолк. Отец двигал по столу онемевшими пальцами рюмку, тупо глядя перед собой. И они выпили за боевых друзей. Потом еще по одной — за партизанские дни.
На большом листе я нарисовал Дарюса с гранатой. И немцев, которые бросаются на него. Дарюс подорвался? А может, он швырнул эту гранату в немцев, и они…
Отец с товарищем Лаймонасом выпили за встречу.
— Трудное было время, но дали мы немцам прикурить.
— Дали, — повторял отец.
— Боялись они нас, как черт ладана.
— Боялись…
— И сейчас нельзя об этом забывать. И молчать не надо. Молодежь ведь иногда не понимает…
— Не понимает…
Потом, примерно через полгода, отец сказал, что его приглашают на встречу. Придут товарищ Лаймонас и два партизана из другого отряда. И он расскажет…
— О чем же ты расскажешь? — спросила мама.
Отец смутился, казалось, он был недоволен.
— Это не просто, конечно. Придется подумать.
И он думал. Сидел, запершись в накуренной комнате, слонялся из угла в угол, что-то писал на маленьких листочках. Когда я как-то вечером открыл дверь, он бросил: