В 1905–1907 гг. в России разыгрался один из вариантов такого сценария. Её псевдоконституционализм принял форму Государственной думы, учредить которую самодержавие неохотно согласилось в октябре 1905 г. Полномочия думы, однако, были ограничены сильнее, чем у рейхстага при Бисмарке, и соответственно общественной поддержкой она пользовалась меньше, чем парламентаризм в Германии. Притом огромная масса недовольного крестьянства создавала в России куда более взрывоопасную социальную ситуацию. В результате, когда в 1917 г. наступил крах этого неустойчивого полуконституционализма, Россия отказалась от обоих предыдущих европейских образцов и вступила на собственный, беспрецедентный «особый путь».
Но, повторим, перед тем как взять новый курс, Россия прошла два этапа. В феврале 1917 г. под влиянием войны спящая русская революция пробудилась и поначалу, казалось, нашла выход из конституционного тупика благодаря победе левых конституционалистов. Однако в октябре российский революционный процесс принял оборот, уникальный в европейской истории, — ультралевые, захватив власть, удержали её; не случилось ни очередного термидора, ни очередного Бонапарта. Как если бы якобинцы сохраняли власть над Францией до 1863 г. (те же 74 года советской власти), тем временем нивелируя существующее общество и заменяя его другим, собственного изобретения. Таким образом, в случае России «революция» в итоге стала означать не столько событие, сколько режим, и превратилась (говоря словами её мексиканского почти современника) в «институциональную революцию» — словосочетание, до тех пор представлявшее собой оксюморон.
В возникновении такой революции-режима, тем не менее, нет ничего парадоксального. Оно логически вытекает из претензий коммунизма на роль кульминации человеческого прогресса, конца истории, за которым не может быть ничего, кроме контрреволюции и «реставрации капитализма». Следовательно, коммунистическая революция обязательно должна институционализироваться как режим, так как она по определению призвана покончить с необходимостью революции в дальнейшем. Ведь с наступлением коммунизма человечество, наконец, будет «у цели».
Подобная претензия обусловлена ещё одной аномалией большевистского Октября: большевики впервые в истории «делали» революцию в соответствии с чётко сформулированной революционной теорией. Разумеется, на ту или иную идеологию опирались все предыдущие европейские революции, но ни одной из них не руководила идеология истории как революционного процесса. А у большевиков такая теория могла появиться только благодаря предшествующему опыту остальной Европы.
Вспомним: хотя англичане определённо совершили революцию между 1640 и 1660 гг., они никогда этого не признавали, а её конечный итог в 1688 г. расценили как реставрацию, тем самым практически стерев память о радикализме своих действии из национального сознания. Американцы прекрасно понимали, что их мятеж представлял собой революцию, если не сам процесс, то, по крайней мере, его результат, но в данном случае радикализм был немедленно заключен в рамки стабильной конституционной системы и потому не привёл к возникновению культа революции как таковой. Французы устроили революцию, настолько радикальную по сравнению с тысячелетним опытом Европы, что она впервые явила себя всем как неумолимая историческая сила. Именно их пример дал современному миру образец революции как процесса, природной стихии, действующей независимо от человеческой воли. С этих пор радикалы верили, а консерваторы боялись, что история вершится путём революций — «локомотивов истории», если воспользоваться метафорой Маркса. Начиная с французской революции европейские левые могли ожидать повторения сценария 1789 г. на более «высоком», прогрессивном уровне.
Что же конкретно произошло, когда весь накопленный багаж европейской революционной традиции был выгружен в России? В общих чертах большевики-ленинцы наконец осуществили марксовский сценарий социалистического 1848 г., совершив национальную революцию против «старого режима» и ожидая, что тут же последует взрыв на Западе. Однако сделали они это в условиях иного «старого режима», отличного от западного, и на фоне местной революционной традиции.
Российский «старый режим», самый молодой в Европе, являлся также самым примитивным и жестоким. Простая военная автократия, правление с помощью централизованной бюрократии, услужливая церковь, закостеневшее двухклассовое общество помещиков и крепостных крестьян (с минимальной купеческой прослойкой, да и то располагавшейся не совсем посередине между ними), слабо развитая светская культура — вот что представляла собой Россия, которую Пётр I к моменту своей смерти в 1725 г. сделал одной из пяти великих европейских держав. Не совсем «армия с государством», как называли тогда Пруссию, но всё же государство, чья главная задача заключалась в формировании армии, в которой офицеры-дворяне и рекруты из крепостных служили фактически пожизненно и которая содержалась за счёт налогов с крестьян и купцов. К 1762 г. — началу правления Екатерины II — дворян, однако, освободили от обязательной службы государству. Позже они и другие ключевые социальные группы (за исключением крестьянства) приобрели статус, напоминающий сословный, а дворянская элита тем временем усвоила светскую западную культуру, творчески преобразив её. В итоге накануне 1789 г. Российская империя стала «старым режимом» — как раз когда на Западе этот режим начал рушиться.