Выбрать главу

Я вскрикнул и выпустил ее.

Девушка бросилась бежать через толпу на Ладгейт-хилл. За ее плечами развевался мой плащ. Я стоял, глядя ей вслед и держась за укушенную руку. Мне ужасно хотелось пить. Голова раскалывалась от боли.

Во время Великого пожара я видел много такого, что противоречило обычаям и природе, здравому смыслу и Закону Божьему, и все это, казалось, предвещало новые бедствия, еще страшнее нынешних. Люди ученые называют подобные явления «monstra», относя к ним и чудеса, и необыкновенные дарования, и дурные знаки. Гибель собора Святого Павла — одно из таких предзнаменований.

Но той ночью, когда я уснул, во сне мне явилось вовсе не пламя и не рушившиеся здания. Мне приснился мальчик с женским лицом и широко распахнутыми глазами, которые ничего вокруг не видели.

Глава 2

Пепел и кровь. Ночь за ночью.

Спал я урывками, а когда проснулся наутро после того, как огонь добрался до собора Святого Павла, перед моим мысленным взором стояли пепел и кровь. По тусклому свету я понял, что еще рано, едва рассвело.

Но я думал не о горячем пепелище, в которое вчера превращался город, и не о крови на моей руке, когда мальчик, то есть девушка укусила меня.

Эта кровь капала с отрубленной головы. А что касается пепла, то он был вовсе не горячим, а холодным. Плачущий мужчина посыпáл им свою голову.

Тогда я был ребенком, и потом мне снились кошмары: несколько месяцев я просыпался с криками, ночь за ночью. Моя мать, самая кроткая и покорная из жен, ругала отца за то, что позволил сыну стать свидетелем подобного зрелища.

— Со мной тоже когда-нибудь так сделают? — спрашивал я у матушки.

Ночь за ночью.

И вот сегодня, летним утром много лет спустя, я услышал трель черного дрозда. Раздался скрип — это мой отец заворочался в постели.

— Джеймс, — произнес он своим старческим голосом, слабым и хриплым. Теперь батюшка спал плохо и просыпался рано, жалуясь на дурные сны. — Джеймс! Ты не спишь? Почему так жарко? Давай погуляем в саду. Там наверняка прохладнее.

Даже здесь, на окраине Челси, небо было серым от пепла, а восходящее солнце казалось оранжевой кляксой. Воздух уже успел прогреться. Пахло золой.

Одевшись, я размотал бинт на левой руке. Кровотечение прекратилось, но рана болезненно пульсировала. Снова перевязав руку, я помог отцу спуститься по узкой лестнице, надеясь, что мы не разбудим Ральстонов.

Мы прохаживались по фруктовому саду, и отец опирался на мою правую руку. Деревья отяжелели от плодов: в основном яблок, груш и крупных слив, но попадались здесь и мелкие черные сливы, и грецкие орехи, и мушмула. На траве еще лежала роса.

Отец, шаркая, брел рядом со мной.

— Почему вокруг так черно?

— Из-за Пожара, сэр. Повсюду дым.

Нахмурившись, батюшка поглядел на небо:

— Но ведь снег идет.

За ночь ветер немного поутих, и теперь он дул не с востока, а с юга. С неба густо падали темные хлопья, порхая и кружась, будто пьяные танцоры.

— Черный снег, — проговорил отец и, хотя утро даже в этот ранний час было теплым, зябко поежился.

— У вас разыгралось воображение, сэр.

— Грядет конец света, Джеймс. Я же тебе говорил, что все к тому идет. Порочность королевского двора погубила нас. Сие предначертано, а значит, так тому и быть. Нынче тысяча шестьсот шестьдесят шестой год. Это знак.

— Тише, отец.

Я оглянулся через плечо. Даже здесь вести подобные разговоры было не только глупо, но и опасно, особенно для такого человека, как мой отец: его свобода и без того висела на волоске.

— Это не снег, а всего лишь бумага.

— Бумага? Чушь! Бумага белая. Бумага с неба не сыплется.

— Она сгорела. Печатники хранили свои бумаги и книги в крипте собора Святого Павла. Но внутрь проник огонь, и теперь ветер приносит обрывки даже сюда.

— Снег, — бормотал отец. — Черный снег. Еще один знак.

— Бумага, сэр. Бумага, а не снег.

Я сам услышал, как сердито прозвучал мой голос. Лучше бы мне было промолчать. Я даже не заметил, а почувствовал, как во взгляде моего отца отразилось смятение: малейшие признаки злости или раздражения расстраивали старика, порой доводя его до слез.

Уже мягче я прибавил:

— Давайте я вам покажу.

Я наклонился и поднял обрывок обугленной бумаги — угол страницы, на обгоревшей поверхности которой можно было с трудом различить несколько напечатанных слов. Я протянул обрывок отцу:

— Видите? Никакого снега, одна бумага.

Отец взял листок и поднес к глазам. Его губы беззвучно зашевелились. Он до сих пор был способен разобрать даже самый мелкий шрифт при слабом свете лучины.