Выбрать главу

Американскому нефтяному бизнесу никак не удавалось прорваться на рынок голландской Ост-Индии, и, по сути, изначально отцу предложили работу по причине «голландской» фамилии. Нанял его консорциум, которому требовались особые его таланты. В Сурабаю он выехал, «взяв ссуду» у моего дедушки Вудса, на самом же деле этот хитрый и алчный человек послал его туда со спецзаданием — «проникнуть на нефтяные месторождения и постараться обеспечить наши интересы». В Европе уже началась война, и дедушка Вудс отлично понимал, что пришло время пощипать голландский и британский бизнес, в первую очередь голландский. Отец так и не выполнил дедовых поручений, однако сумел заслужить доверие. С маминой помощью он успешно прорывался в яванское колониальное общество — но настал декабрь 1941 года и положил конец всему.

Должна сказать, что популярностью отец пользовался по праву. Все его обожали, и мне кажется, сложности, возникшие у мамы после его смерти, отчасти связаны с тем, что некогда повергало ее в «очаровательное замешательство»: такой ravissant[31] мужчина, как Джеймс Ван-Хорн, вошел в ее жизнь и пожелал остаться. На протяжении всей их семейной жизни она ждала, что он ее бросит. Мне же оба они казались красивыми и исключительными — пока отец не умер. Только тогда я увидела маму такой, какой она была на самом деле: отраженным образом в забытом, заброшенном зеркале.

Умирающая женщина — мамина знакомая — была одна из тех, что порой появляются в жизни других людей, принося с собой волшебство и тайну, нераскрытую и необъяснимую. У них словно бы нет якоря. Или, точнее, нет потребности в якоре. Мерседес Манхайм тоже из их породы. Мерседес, какую знаю я, живет летом на Ларсоновском Мысу, и только там наши жизни соприкасаются, а в Нью-Йорке или в Вашингтоне мы сталкиваемся крайне редко, разве что на каком-нибудь званом ужине. Ту Мерседес, какую знают другие, можно встретить, скажем, в аэропорту Каракаса или в спальном вагоне Транссибирской железной дороги. Умирающая была такой же. Звали ее Дороти Буш.

Она приехала в Сурабаю из Сингапура, а в Сингапур — из Шанхая. А до того снялась в нескольких фильмах в Голливуде. В Голливуд же явилась из аляскинского Нома. Очень быстро понимаешь, что незачем спрашивать таких людей, как и почему они совершают подобные скачки. Просто так получается. Я очень сомневаюсь, что они сами отдают себе отчет в этих как и почему.

Зимой 1944-го, когда Дороти Буш умирала в импровизированном бандунгском лазарете, ей было, наверно, около сорока пяти. Блондинка с прямыми волосами. Я помню, какой она была до интернирования: редкостная красавица с хрипловатым смехом и характерной привычкой отводить упавшие на глаза прямые светлые волосы. Она словно бы делала кому-то знак рукой. Редкостная красавица, но совершенно не такая, как Гарбо или Дитрих. Редкостность ее красоты заключалась в том, что складывалась она из элементов, которые мы обыкновенно с красотой не связываем. Дороти инстинктивно умела себя подать и оттого была прекрасна. У всех и каждого дух захватывало, когда она в светло-бежевом костюме из натурального хлопка почти под цвет волос (однажды я видела на ней такой) выходила из-за угла и острым взглядом умных голубых глаз мгновенно выхватывала всех лучших людей в комнате. Подле нее мог толпиться десяток людей, но она словно бы находилась с каждым из них наедине.

Я быстро подпала под власть ее чар. Обожала слушать, как она рассказывает эпизоды своей жизни, будто охотиться на китов, и курить опиум в китайских притонах, и говорить Чарли Чаплину, что не пойдешь за него замуж, — самые заурядные вещи на свете. И вот теперь она умирала. От некой разновидности церебральной малярии, которая терзает свою жертву ужасными головными болями, приступами горячки и пугающе долгими периодами беспамятства. Такие странные болезни стали появляться в последние годы нашего заключения, поэтому никто не знал, чем их лечить. Те жалкие медикаменты, какими мы располагали, не действовали вообще.

Трудно сказать, что побудило маму послать меня к ограде, с остатками ее личных драгоценностей. Мы все видели, как умирают другие, в том числе близкие нам люди, хотя близость эта возникла уже в лагере. Мама оставалась равнодушной, особенно после смерти отца.

Я не люблю слово равнодушный. Оно похоже на слово ненавидеть. То и другое — как слова — не всегда точно передают смысл. Я не хочу сказать, что мама была холодной или жестокой, когда дело касалось чужих бед и боли, а тем паче когда кто-нибудь умирал. В тюрьме равнодушный означает кое-что другое, причем такое значение немыслимо, пожалуй, нигде, кроме тюрьмы. Для мамы и для несчетного множества других, включая меня, это означало, что чувства маскировались. Их не обуздывали, нет. Даже маскировались звучит холодно. А это не так.

вернуться

31

Обаятельный, очаровательный (фр.).