Но поздняя осень каждый год наступала. Несмотря на то, что Лена Лисичкина ее совсем не любила и вовсе не ждала. На желания Лены Лисичкиной ей, поздней осени, было наплевать с высоты Эйфелевой башни. А может быть, даже еще с более высокой высоты – она наступала, потому что ей так хотелось, и еще потому, что ее права и обязанности официально поддерживались законами природы, без всяких поправок и дополнений, и мнения Лены Лисичкиной по этому поводу никто не спрашивал.
Ранняя осень – со всеми ее красками, запахами и прочими прелестями эстетического порядка – вызывала в душе острую тоску по уходящему лету. Вместе с летом уплывала за синий горизонт и мечта об отпуске, который уже закончился и теперь снова начнется совсем-совсем не скоро. Туда же, за синий горизонт, вслед за мечтой об отпуске уплывал и очередной год прожитой жизни. Теплый осенний ветерок, шелестя листьями и страницами перекидного календаря, уносил с собой этот год, вот уже двадцать девятый по счету, оставляя в душе лишь глухую тоску и ощущение полной безысходности.
Словно в насмешку, день рождения Лены Лисичкиной приходился на тридцатое сентября.
Нет, не понять ей великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина. Не разгадать, как ни пытайся, причины, по которой поэту была так приятна эта «прощальная краса», из-за которой иногда – хоть в петлю лезь.
Наверное, для того чтобы оценить осень, нужно все-таки быть поэтом.
Лена Лисичкина поэтом не была.
Ее профессия вообще была далека от романтики.
В самом деле, откуда взяться романтике в психиатрической клинике? Ни в приемном отделении, ни в ординаторской, ни в длинных больничных коридорах романтикой и не пахнет. Везде, как в любой другой больнице, пахнет больницей. Пахнет лекарствами, растворами для стерилизации, кварцем и сыростью от непросушенного до конца в прачечной постельного белья. Пахнет пылью, лежащей на подоконниках и на раскидистых листьях монстер, фикусов и огромной юкки, расположившейся, как царица на троне, в инкрустированном речными камнями горшке, в самом центре вестибюля. И к этому запаху медикаментов и стерильной больничной пыли примешивается еще один, стойкий, неистребимый запах глухого отчаяния.
И даже в насквозь пропитанном табачным дымом лестничном пролете между шестым и пятым этажами клиники, в импровизированной полулегальной «курилке», где молоденькие медсестры в ажурных черных чулках и белоснежных коротеньких медицинских халатах, просвечивающих кружевное белье, делятся друг с другом, иногда посмеиваясь, а иногда тяжело вздыхая, последними новостями из личной жизни, порой проскальзывают начисто убивающие всякую романтику медицинские словечки.
Сама Лена ажурных чулок никогда не носила, и халат у нее был совершенно обыкновенный, начисто лишенный легкомысленной прозрачности. При этом надевала она его поверх джинсов и какой-нибудь тепленькой водолазки. Зато Лена носила очки с толстыми линзами в темной пластмассовой оправе, лишь изредка заменяя их контактными линзами, а волосы всегда собирала в тугой, скрепленный шпильками и невидимками, узел на затылке.
За четыре года работы в клинике никто и никогда не видел Лену Лисичкину с другой прической. Те редкие дни, когда вместо джинсов Лена надевала на работу черную, слегка расклешенную ниже колен юбку из матово блестящей тафты-стрейч, можно было пересчитать по пальцам и угадать наперед, сверившись с календарем, висящим на стене в ординаторской. Как правило, в календаре эти дни были отмечены красным. День медицинского работника, Международный женский день и Новый год.
При условии, что на один из этих дней выпадало ее дежурство в больнице.
В вечных джинсах и с тугим узлом на затылке Лена и сама себе не очень нравилась. Огорчалась порой из-за полнейшего отсутствия романтики в жизни и даже красила последние два года волосы в белокурый, с платиновым отливом, цвет. Притворялась блондинкой, втайне надеясь, что с помощью тюбика краски ей удастся обмануть природу и начать в один прекрасный день жить какой-то другой, совершенно замечательной жизнью – ажурной, атласной, невесомой, окантованной по краю кружевными оборками и инкрустированной сверкающими стразами. Именно такой жизнью, которой и должна жить нормальная блондинка.
Но от цвета волос, пришлось это признать, жизнь не менялась.
И сама Лена не менялась тоже, оставаясь платиновой блондинкой лишь внешне. Хотя платиновый цвет волос ей очень шел, и это был, пожалуй, единственный положительный момент, оправдывающий регулярные визиты в салон красоты и недешевую стоимость услуг парикмахера. Два новоприобретенных поклонника из числа среднего медперсонала психиатрической больницы не в счет – к служебным романам Лена Лисичкина никогда не относилась всерьез и уж тем более никогда не мечтала связать свою жизнь с коллегой по работе в «психушке».
В остальном же все оставалось по-прежнему.
В наушниках, которые непременно болтались в ушах, когда она ехала в переполненном автобусе на работу, по-прежнему звучала тяжелая музыка. Надрывно ревели бас-гитары, заходились в почти эпилептическом припадке ударные, аккомпанируя истошным воплям Мерлина Мэнсона или группы «Нирвана», которую Лена полюбила еще будучи ученицей девятого класса. Не появилось никаких щекочущих душу песенок из репертуара какой-нибудь современной эстрадной поп-дивы, которые, вероятно, полагалось бы слушать Лене, будь она настоящей блондинкой.
В сумке у Лены по-прежнему царил идеальный порядок: кошелек, пудреница с зеркалом, помада, мобильник классической модели, расческа и носовой платок. Ни одной забытой обертки от шоколадки, ни одного использованного талончика, никаких газетных обрывков с номерами телефонов давно позабытых знакомых, а вместо растрепанного, зачитанного до дыр томика любовного романа какой-нибудь западной писательницы – карманное издание сурового Юкио Мисимы в весьма аскетичном исполнении или Павич в мягкой обложке.
В шкафу у Лены Лисичкиной, в связи с ее переходом в категорию платиновых блондинок, не прибавилось ни одной юбки с оборками, ни одной кофточки с намеком на прозрачность, ни одного платья с декольтированным верхом и разрезом до самой линии бедра. «Собранию сочинений» в виде бесконечных джинсов и водолазок мог бы позавидовать любой мужчина, вне зависимости от возраста и цвета его волос.
Да и вообще, если бы не один-единственный пестрый летний сарафан, который Лена купила три года назад и с тех пор надела всего лишь два раза, можно было бы подумать, что этот шкаф с одеждой принадлежит мужчине.
Впрочем, даже и так, с сарафаном, можно было подумать, что шкаф принадлежит мужчине. Просто у этого гипотетического мужчины есть подруга, любимая женщина, которая, второпях убегая домой, забыла свой сарафан у мужчины в шкафу…
«…Стоп! Это что же получается: она от него без сарафана, в одном белье ушла, что ли?» Лена застыла посреди дороги, почти всерьез озадаченная этим вопросом.
Кто-то толкнул ее, задев плечом, пробормотав себе под нос будничное ругательство.
С неба падал дождь. Нудный, как зубная боль, он отчаянно барабанил по натянутому над головой куполу зонта. Ветер был сильный, холодный и налетал порывами, каждый раз собираясь вывернуть зонт наизнанку.
Лена терпеть не могла, когда зонт выворачивался наизнанку. Починить его на месте никогда не получалось – вопреки всем ее усилиям зонт ощетинивался еще сильнее, топорщил в разные стороны металлические иголки, и иногда даже казалось, что сквозь шум дождя можно различить его тихий скрипучий смех.
Это был в самом деле какой-то монстр, а не зонт. Лена его даже немного побаивалась, несмотря на вполне безобидную, веселенькую расцветку купола.