— Из молодых, говоришь? Я вижу, что склонность к афоризмам весьма распространена среди молодежи, вступающей в жизнь!
— Мой милый, можешь иронизировать, сколько угодно, но он выразил именно то, что я имею в виду. Тот, кто не пользуется случаем, чтобы отхватить состояние, не принадлежит к разряду людей разумных и, eo ipso [12], заслуживающих внимания. Так устроена наша жизнь.
— Не потому ли, что так решил этот молодой кандидат?
— Нет, потому что сама жизнь подсказывает нам это! Напрасно ты иронически улыбаешься. Ты хочешь показать, что я ничтожество, потому что всеми силами добиваюсь состояния… Объясни мне лучше, какую пользу принесла миру смерть Лясконца?
Радусский с изумлением посмотрел на него и сказал, поднимаясь с места:
— Ничего я тебе объяснять не буду, мне пора уходить. Извинись за меня перед женой и вообще…
— Постой, послушай, чудак — человек, неужели ты обиделся? Пойми, я ведь искренне, от души… Ну, останься, мне это неприятно… Я прошу тебя… послушай…
Радусский хлопнул его по плечу, засмеялся и вышел из дома.
Март и апрель Радусский провел в хлопотах, — он решил издавать газету. Вскоре после приезда он узнал, что наряду с «Лжавецкой газетой», органом, без которого трудно было представить себе Лжавец, за несколько лет до описываемых событий общественное мнение направляла еще одна газета, выходившая под скромным и непритязательным названием «Лжавецкое эхо». «Эхо» трижды в неделю информировало Европу о судьбах губернии и губернского города, а губернию — о судьбах вышеупомянутой Европы. Два года взывало оно к совести и щедрости подписчиков с таким же успехом, как если бы дело происходило в пустыне Гоби или Шамо, почва уходила у него из‑под ног, оно стало клониться к упадку и, наконец, за пятнадцать месяцев до возвращения Радусского, с подобающим своему названию шумом рухнуло и, казалось, было погребено навеки. И хоть бы один — единственный луч надежды на восстание из мертвых воссиял над его могилой!
Не прошло, однако, двух — трех недель вожделенного покоя, как на город, подобно искрометному фейерверку, посыпались новые номера, в которых некую категорию граждан, упорно именуемых «людьми доброй воли», призывали оказать «материальную и моральную поддержку» et cetera, et cetera. После этого действительно наступил конец. «Люди доброй воли» вздохнули спокойно и перестали пожимать плечами. У кормила упомянутого предприятия стоял некий пан Окладский, чиновник одной из губернских канцелярий, славившийся в городе своим острым пером. Дарование его проявлялось преимущественно в сатирическом жанре, — он пародировал произведения романтической литературы на особый лжавецкий лад — не столько остроумный, сколько порнографический, а также стряпал анонимные пасквили и карикатуры для варшавских юмористических журналов на предмет изобличения еретиков, тем или иным образом задевших губернское общественное мнение.
Редактор «Эхо» сбился с ног в погоне за глупым издателем, который отважился бы на рискованный шаг и не пожалел бы кошелька на войну с «Лжавецкой газетой», однако найти его в те времена было нелегко. Люди спали. Удалось лишь подбить нескольких добрых приятелей на складчину, благодаря чему «Эхо» и пробуди лось от летаргии; однако период оживления был недолгим. Прежде чем читатели решили, какой из газет отдать предпочтение, «Эхо» за недостатком материальной и моральной поддержки снова впало в летаргический сон.
Дела «Лжавецкой газеты» тем временем шли превосходно. У нее была тысяча с лишком подписчиков. Пять рублей в год с каждого подписчика давали пять тысяч годового дохода, а расход на бумагу и типографию покрывали объявления. Других издержек почти не было, поскольку портфель редакции составляли переработанные статьи из варшавских газет; их усердно подверстывал сам редактор, которого скорее можно было назвать главным закройщиком; в семейном кругу того же редактора строчили целые версты переводов английских романов, заполнявших фельетонный отдел газеты.