Выбрать главу

Вышвырнул, как подзаборную мразь – так что двери захлопнулись, автобус газанул, а он остался барахтаться внизу, в дыму и лужах. У подножия равнодушно сияющей, разъятой на два вигвама стальной пирамиды остановки.

Сердце у меня сжимается и сейчас, я всё это так и вижу… И я не устаю благодарить небеса, что грохнулся он хотя бы не в эту лужу – длинную, как ванна, с мутно-черной водой и наколотыми льдинками – не лицом, не головой об асфальт, подставил-таки руки, нехило, наверно, их ободрав о кромку льда.

Этот его взгляд, улыбка жалобная, эти глаза – знакомые с детства глаза бабушки по матери, кроткие, но обидчивые. Невозможно поверить, что этот тщедушный человечек прошёл солдатом кровавую бойню. Тема эта никак не поднимается, и лишь однажды, когда его что-то совсем припёрло, я краем уха услышал на очередное обвинение в мягкотелости его нелепо-тихое: «Люб, я головы отрезанные видел». Одно из первых моих воспоминаний: приехал «дядь-Коля», только что из армии (в первый раз, конечно; мне-то года четыре), и стал, покуривая, поблёскивая бляхой, пуговицами и значками дембельской формы, мастерить из снега детским совком пирамидку. Фигура вышла удивительно ровной – ни родители, ни тем более я сам таких сделать не могли, – а сверху он ещё покрыл её фольгой от тут же развёрнутой шоколадки – и получилось что-то невиданное, сверкающе-идеальное, настоящее чудо!

Катя с Викой, не попрощавшись, не обернувшись, за спинами, вышли; я поехал дальше.

4.

Я вывалился на промозглую улицу, кое-как закурил и, согнувшись от ветра, поспешил на Кольцо.

Да и что я ей – вернее, кто?.. Странноватый тип-писатель, редкоземельный самородок Чернозёмья – пусть и всего на семь лет старше (тогда это была разница, в её шестнадцать), пусть и из того же Тамбова, из того же, можно сказать, Строителя!..

В полутьме маячил бледно-розовый Светкин пуховичок и что-то типа её дурацких кепи или шали. Раньше меня пришла – но ей-то два шага шагнуть!.. Пуховичок не как у Кати, не как редкие, но всё же встречающиеся и здесь неабсурдные – длинный, дутый, гадко отливающий фиолетом, не из особо приятной на вид и ощупь ткани.

Вот, что называется, и почувствуй разницу. Щас ведь ещё стихи читать начнёт! Если не мораль…

Эх, рассуждал я в циничном ключе гражданина О. Бендера, поэтесски они бедняжки – не бывают они фитоняшки! Не щеголяют они в гриндерах-камуфляже, в лосинах, в обрезанных шортах! Пусть «фитоняшки» – ублюдочное слово, да и само понятие не ахти, но полно ведь вокруг нормальных девах спортзальных, не со сведёнными скулами и прочей мускулатурой, а демонстрирующих обтянутые-подтянутые прелести, о коих человечество за всю свою историю даже не мечтало!..

По сравнению с этим беспардонным парадом совершенства форм, текстур, движений, температур и т. п. чувствуешь себя каким-то морским коньком, хрупким, несуразным, полупрозрачно-причудливым, или утёнком – не менее хрупким, «в чём душа», весь шалты-болты, ничего не знающим и всего боящимся в мире, но от природы любопытно тянущим клювик и полузакрытые глазёнки к солнышку…

Шокирующее излишество форм – как хвост павлина, как притягательно-отталкивающая, нереально гладкая поверхность дельфина.

А тут… Поэтэссы рядятся в «винтаж» – как они это называют – долгополые кофты, шерстяные юбки, пол метущие, иль в юбки чёрно-флисовые «мини», с колготками отвратными телесно-старушечьей ряби!

– Привет! – вся зарделась и зарозовела, под цвет пуховика.

– Привет, – но на улице всё же холод, не май-месяц, даже целоваться не стали.

Вот она проза жизни, всё равно, что нежнейший «Те Гуаньинь» перебить неприкрытейшей хлоркой! Как после тончайших оттенков рислинга хватить опять – «патошного»!

Боле того, Светка, когда я ей после двух недель разлуки сделал замечание, наградила меня отповедью воинствующего (в то время ещё далеко не тотального) феминизма: мол, я ноги специально не брею, и черноватые волосы, которые столь отвратно торчат сквозь «телесность» отвратных колготок, – это «воплощение естественной фем-телесности»! Я чуть не затормозил троллейбус – собственными руками!