Выбрать главу

Партия, меж тем, наблюдала за нашим поведением. По крайней мере, так сказал мне человек, по поручению Обкома партии явившийся ко мне домой с проверкой. «Будь осторожен, — сказал он отеческим тоном, — за тобой пристально наблюдают». В мгновение ока я понял Кафку. Много лет спустя этот человек пришел к моему отцу покупать мед (в то время отец беззастенчиво торговал медом у себя дома). Он не стал обсуждать ту вечеринку, сказал только: «Такие были времена». Он сказал, что его двадцатилетняя дочь хочет стать писателем, и показал мне ее стихотворение, которое гордо хранил в бумажнике. Стихотворение оказалось черновиком предсмертной записки, в первой строчке, которую я прочел, значилось: «Я не хочу жить, потому что никто меня не любит». Он сказал, что дочь стесняется сама показывать ему свои стихи, она просто разбрасывает их по дому, как будто случайно, чтобы он мог их найти. Помню, как он уходил, нагруженный ведерками с медом. Надеюсь, его дочь до сих пор жива.

Скандал утих, когда многие сообразили, что уровень шума обратно пропорционален настоящей значимости дела. Мы стали козлами отпущения, как будто боснийские коммунисты хотели на нас продемонстрировать, что будут подавлять в зародыше любую попытку оспаривания социалистических ценностей. Кроме того, злополучное боснийское правительство столкнулось со скандалами, которые были громче и гораздо серьезнее. Уже несколько месяцев правительство тщетно пыталось пресечь слухи о развале государственной компании «Агрокомерц», глава которой, состоя в дружбе с коммунистическими шишками, выстроил свою мини-империю на несуществующих ценных бумагах, вернее, на социалистических версиях оных. Кроме того, имелись люди, которые были арестованы и отданы под суд за высказывания, ставящие под вопрос коммунистические законы. В отличие от нас, эти люди знали, о чем говорили: у них были идеи, а не беспорядочные запоздало-подростковые фантазии. Мы сами оказались бродячими собаками с фонариками, а потом явились службы по надзору за животными.

Но даже спустя несколько лет мне случалось встречать людей, полагавших, что вечеринка была фашистским митингом, и готовых отправить нас на галеры. Разумеется, я далеко не всегда добровольно делился информацией о своей причастности к делу. Однажды в горах неподалеку от Сараево, во время военных сборов, я разделял тепло костра с пьяными резервистами, поголовно полагавшими, что участников вечеринки нужно было, как минимум, повергнуть жестокой порке. Я искренне согласился — действительно, твердо заявил я, всех их следовало повесить, ко всеобщему удовольствию. Таких негодяев, сказал я, необходимо прилюдно подвергать пыткам. Я изменился, на какое-то время я сделался своим собственным врагом, и это было чувством одновременно страха и освобождения. Давайте выпьем за это, сказали резервисты.

Сомнения в реальности вечеринки сохранились. Этому не мешал факт, что Исидора со временем сделалась настоящей откровенной фашисткой. Она устраивала публичные перфомансы и прославляла традиции сербского фашизма. Ее дружок был вождем группки сербских самозванцев, головорезов и насильников, орудовавшей в Хорватии и Боснии и известной как «Белые орлы». Она опубликовала мемуары под названием «Невеста военного преступника». Наша с ней дружба прекратилась в начале девяностых, и я продолжаю сомневаться в своем понимании прошлого — возможно, втайне от меня, фашистский день рождения был порождением ее фашистской ипостаси. Возможно, я не замечал того, что замечала она, возможно, я было всего лишь пешкой в ее шахматном мюзикле. Возможно, моя жизнь напоминала одно из изображений Девы Марии, из тех, что появляются в отделе замороженных товаров какого-нибудь супермаркета в штате Нью-Мексико или в другом подобном месте, и заметны только верующим, смешны — всем остальным.

III. Жизнь и труды Альфонса Каудерса

В 1987 году, после провала вечеринки, я начал работать на сараевской радиостанции, в программе, предназначенной для молодежи. Программа называлась «Omladinski Program» (Молодежная Программа), и все сотрудники были очень молоды, с минимальным опытом радиовещания. Я провалился на первом собеседовании, весной, когда отголоски вечеринки все еще отзывались эхом в студийных коридорах, но был принят осенью, несмотря на мой спотыкающийся, откровенно нерадиогеничный голос. Я занимался в студии чем попало, главным образом, писал чудовищные кинообзоры и инвективы против государственного идиотизма и всеобщей тупости, а потом читал их в эфире. Руководство радио предоставило программе немалую свободу, поскольку произошли политические перемены, кроме того, мы все в то время легко восприняли бы провал, если бы он случился, ибо все мы были юные никто.

Важно было то, что мне предоставляли три минуты в неделю в довольно популярном шоу, которое вели мои друзья, и я рассказывал в эфире свои истории. Мой эпизод назывался «Саша Хемон О Правдивом И Не Слишком» (СХОПИНС). Иногда истории, что я читал по радио, оказывались короче, чем позывные СХОПИНСа. Иногда они ставили в неловкое положение мою семью — уже и без того поставленную в неловкое положение вечеринкой, — потому что у меня была серия рассказов о моем кузене-украинце, каким-то образом потерявшем все конечности и ведшем нищенское существование, пока ему не случилось получить работу в цирке, где слоны катали его по рингу как мячик, работа через день.

Со временем я написал рассказ «Жизнь и труд Альфонса Каудерса». Понятно было, что опубликовать его невозможно, поскольку в нем содержались насмешки над Тито и множество высокомерных похабностей с Гитлером и Геббельсом в качестве действующих лиц. В то время в Югославии большинство литературных журналов мало-помалу выуживали то и это из литературного наследия, открывая писателей, чьи стихи впоследствии стали военными гимнами. Я разделил рассказ на семь сцен, каждая из которых умещалась в три положенные минуты СХОПИНСа, а потом написал к каждой из них предисловие, исходя из того, что я историк, и что Альфой Каудерс был историческим лицом и предметом моих обширных и тщательных исследований. Одно из этих введений было написано после моего возращения из СССР, где в архивах я и откопал материалы о Каудерсе. Другое информировало слушателей о завершении моей поездки в Италию, где я был гостем съезда Транснациональной Порнографической Партии, платформа которой, естественно, базировалась на учении великого Альфонса Каудерса. В третьем введении цитировались письма несуществующих слушателей, восхвалявшие проявление мною необходимого для историка мужества и предлагавшие назначить меня директором радиостанции.

Мне часто казалось, что никто не знает, что я делаю, потому что никто не слушает СХОПИНС, кроме моих друзей (Зока и Невен, теперь в Атланте и Лондоне, соответственно), которые щедро наделяли меня временем на шоу, и слушателей, не успевавших переключить волну, потому что сюжет очень быстро заканчивался. Это меня устраивало, поскольку я не испытывал ни малейшего желания опять причинять огорчения плохим и хорошим следователям.

После того, как завершились трансляции всех семи выпусков, я решил записать всю сагу о Каудерсе целиком, читая ее своим спотыкающимся голосом, о котором до сих пор говорят как о худшем голосе, когда-либо звучавшем по боснийскому радио, и подбавив кое-каких звуковых эффектов: речи Гитлера и Сталина, коммунистические военные песни, «Лили Марлен». Мы транслировали передачу целиком, без перерывов, в течение двадцати с лишним минут — нечто вроде радио-самоубийства — в шоу Зоки и Невена. Я был их гостем в студии и по-прежнему выдавал себя за историка. С лицами, лишенными всякого выражения, Зока и Невен торжественно зачитывали письма читателей, сплошь фальшивые. В одном из них содержалось предложение выпороть меня и мне подобных за осквернение святынь. Автор другого требовал больше уважения к лошадям (ибо Альфонс Каудерс ненавидел лошадей). В третьем выражалось недовольство по поводу изображения Гаврилы Принципа, убийцы эрцгерцога Австро-Венгерской империи Франца Фердинанда, и утверждалось, в противовес моим изысканиям, что Принцип вовсе не наделал в штаны, пока поджидал эрцгерцога на углу одной из сараевских улиц.