Меня-то все это мало касалось: они были прямыми наследниками дядюшки и, стало быть, вольны делать все, что считают нужным. Мне они были безразличны, лишь бы меня не трогали.
Но одна вещь меня ужасно раздражала: способность Микелы глотать самые грубые насмешки и терпеть крайнее унижение с невозмутимостью, достойной настоящего игрока в покер.
Однажды за картами Эвелина, которая держала банк (когда бы это она отдала его другому хоть на минуту!), начала вдруг рассказывать нам о своей жизни и о том, какое это несчастье, что она бездетна. Весьма искусно намекая на истинного виновника ее бесплодия.
Время шло уже к полуночи, и обильные возлияния несколько тормозили ее красноречие.
Слова падали медленно, как если бы алкогольные пары не давали им облекаться в звуки. В подобном состоянии тетя Эвелина нередко теряла нить разговора, начиная беспорядочно жестикулировать, поднимать и резко отбрасывать черную массу своих волос, громко выкрикивая по-немецки некоторые слова при общем благоговейном молчании. Потом ярость сменялась покоем депрессии, и она возвращалась к прежней теме: так о чем, бишь, я говорила?
— Ты говорила, как тебе хотелось иметь детей, тетя.
— Ах, да. Но вообще-то, поверьте мне, — продолжала она, вперив взгляд в Микелу, у которой детей было трое, — дети — это всего лишь вопрос везения. Есть женщины вроде животных или вот как проститутки — они пекут детей с такой легкостью… как тараканы.
И раздавленная Микела: «Да, тетя, ты совершенно права», — поглаживая ей при этом руку.
— Поставьте какую-нибудь музыку, к черту всю эту меланхолию! — говорит вдруг тетя Эвелина со слезами на глазах. Слезы были обычным делом, когда время приближалось к полуночи.
Тетка моей жены очень любила поплакать над своей жизнью и над жестокостью судьбы, которая дав ей все, осмелилась не обеспечить ее эликсиром молодости.
Вспомнила она и «своего дорогого брата», того самого мота и дармоеда, и из ее слов вырисовывался портрет самого ангела. Ну, а то, что он, возвращаясь домой в подпитии, нередко колотил жену и дочерей, так это вика Гертруды. Но Эвелина все равно любит ее и не перестанет любить. Проливая пьяные слезы, она вопрошала: «Ну почему, почему Гертруда терпеть меня не может?»
Между тем муж Микелы, Родольфо, включил проигрыватель и поставил пластинку с отчаянной самбой.
Музыка произвела целительное действие ка тетю Эвелину, настроение которой мгновенно поменялось, что весьма типично для алкоголиков. Сердито смахнув слезы, она встала и со словами: «Сейчас я вам покажу, что такое настоящая самба!», бросилась в такой судорожный танец: что трудно было понять, какому из африканских племен она подражает.
Спотыкаясь, но все же не падая, она яростно взмахивала головой, шевелила губами, испуская какие-то звуки, морщилась, выставляя напоказ сверкающие, белоснежные зубные протезы, вращала плоскими ягодицами, пытаясь из последних сил следовать дьявольскому ритму этого танца. Зрелище было смешным и неприличным. Неописуемое убожество.
Наконец задыхающаяся и обессиленная, она села и повелительно обратилась к Микеле: «Покажи мне, как бы ты станцевала такую самбу».
И Микела покорно, под невозмутимым взглядом мужа, согласившегося на это — а как же, ведь наследство же! — начала так бешено крутить животом, ягодицами, так трясти грудью, что это могло бы вызвать зависть у какой-нибудь платной девки из бара.
Я подумал тогда, что как ни посмотри, а все-таки в каждой тщеславной женщине сидит шлюха.
Потом пришла очередь и моей жены. Я взглянул на часы.
Что тут поднялось! Совершенно уже пьяная и распоясавшаяся Эвелина набросилась на меня.
— Где это вы научились смотреть на часы в доме, куда вас приглашают как гостя?
— Графиня, — незамедлительно ответил я. — Вы не раз просили меня чувствовать себя здесь как дома, но поскольку у вас нет для меня отдельной комнаты, я предпочитаю откланяться, независимо от вашего к этому отношения. Завтра мне рано вставать, нужно открывать магазин, а сейчас уже второй час ночи. К тому же я не умею и не испытываю желания танцевать самбу. Спокойной ночи.
И ушел, оставив бедную тетю Эвелину с открытым ртом. Я надеялся, что жена последует за мной, но она осталась со своей теткой.
Ну, а сцену, которую устроила мне Гретхен на следующий день, ты можешь легко себе представить. Это была, может быть, одна из лучших ее сцен, но в результате она оказалась и последней каплей, заставившей меня мысленно сделать жест римских императоров: опустить вниз большой палец в знак смертного приговора гладиатору, И сделал я это с какой-то особой жестокой радостью, сам удивляясь такому своему чувству.