Выбрать главу

— Лезь, — сказал Боре, отягощенному аппаратами. — Ездил верхом-то?

— Ездил, — ответил Боря. — Нерешительно потоптался, поправил на лошади ерзающую шубу. — Подсади, — шепнул мне.

Я обхватил Борю за ноги, поднатужился, поднял. Сёмиха от нас шарахнулась.

— Испугалась, — засмеялся лесник.

Но из положения мы все-таки вышли. Николай поставил лошадь в колею, а Боря взобрался на снежный ком и отчаянно прыгнул па круп Сёмихи. Умостился, взялся руками за гриву — седла-то не было — и стал ждать, когда лошадь пошагает. Но лошадку верховая езда не устраивала, и она стала танцевать, избавляясь от седока. Это ей удалось сразу. Боря молча скатился в колею, держа на вытянутых руках свою драгоценную сумку.

Николай стал корить лошадь, успокаивать. Но мы в голос сказали, что совсем не устали и пройтись пешком по свежему воздуху очень даже полезно.

Про нетяжелое житье Сёмихи нам еще в Алтайском секретарь райкома комсомола Петя Тырышкин рассказал такой случай.

Однажды в лесхозе на Николая нарисовали карикатуру в стенгазете. Какой-то самодеятельный не слишком талантливый, но приметливый художник изобразил Краева, везущего на спине в гору свою лошадь. Николай в то время был в лесхозе. Видел рисунок и смеялся вместе со всеми.

— Что ж ты, Коля, — спросили его товарищи, — кобылу держишь, кормишь, а ходишь пешком?

— Жалко животину, — под общий хохот серьезно ответил Краев. Теперь мы сами убедились в этом и старались шагать бодро, чтобы Николай больше не предлагал лошадку столь нежного воспитания.

Впрочем, перевал близок, это чувствуется. Горы остаются внизу, в сплошной черноте, а здесь чуть светлее и ветерок потуже. Идти легче стало, подъем кончается.

Наконец, лесник свернул с дороги на еле приметную, может, даже им самим протоптанную в снегу тропку, и мы оказались на перевале.

Небо над головой еще темное, но горизонт светлеет далеким восходом.

— Притомились? — Николай сбросил шубы на снег, пригладил рукавицей запотевшую шерсть лошади и привязал ее к дереву на длинную веревку, давая возможность кормиться у стожка сена.

— Скрадок уж рядом. Во-он там, в кустах.

Мы забрались в искусно замаскированный шалашик, устланный сеном. В передней его части проделаны неширокие отверстия. Краев подправил их. Потом наскреб под себя сухой подстилки и стал устраиваться поудобнее. То же самое сделали и мы. Окопались в сене и по-лесниковски ноги опустили в углубление, чтобы не затекли.

— Разговаривать потихоньку можно, — сказал Николай шепотом. — Двигаться — боже упаси. Так что не шевелитесь. Скоро объявиться должны.

Мы затаили дыхание и стали глядеть в отверстия шалаша на близкие кусты. Склон был южный, солнце днем здесь щедрее, и оно обнажило землю от снега. Там, как сказал Николай, самое токовище.

Мы боялись шевельнуться. Было в этом напряженном сидении что-то от первобытных наших предков, сливающихся с зарослями в ожидании добычи. В эти минуты я завидовал Николаю.

Лесник острее чувствует окружающую природу. Глаз его цепче хватается за ночные тени. Слух различает далекие, не ясные для нас звуки. И не просто различает, а реально представляет источники звуков и сразу определяет свое отношение к ним: равнодушное или заинтересованное. Природа благодарила верного ей человека и возвращала ему то, что навеки потеряно для других, оторванных от леса людей. Но почему я, городской житель, не отличающий ели от пихты, тоже затаился в ожидании, тревоге, мышцы напряглись, и прижимаюсь к земле, стараясь быть незамеченным? Ведь не на промысел пришел. Ни мяса, ни шкуры от лесных обитателей мне не надо. Почему же кровь будоражится от слабых лесных криков и писков? И сладко и жутко сжимается сердце? Может, и через века просыпается первобытный инстинкт, слабый, как эхо, но все еще связывающий человека с природой и не обрывающийся совсем?

Было торжественно и тихо. Кроны берез и лиственниц еле заметно проявлялись из тьмы, а размытые контуры гор обретали дневную четкость и уже не пугали неизвестностью. Наступал тот предутренний час, когда все живое затихает до первого солнечного луча, копит силы для криков, свиста, рычанья, для погони за слабыми, для защиты, для ярости и нежности, для добывания корма и продолжения потомства. Рубеж между днем и ночью. Томительный, тревожный и радостный.

— Вон старая засохшая лиственница. Видите? — горячо зашептал Николай. — Возле нее пролетели глухари. Парочка.

Мы поглядели на лиственницу, но ажурная паутина ее ветвей была прозрачной.

— Может, не прилетят больше? — заопасались мы.