Выбрать главу

ЛУНИН. Когда удавить думаешь?

ГРИГОРЬЕВ. В три после полуночи... уж позже никак нельзя. К трем всех заключенных из тюремного замка выведем... вроде на поверку...

ЛУНИН. На случай, если слова не сдержу?

ГРИГОРЬЕВ. Я того не говорил, только к трем выведем всех! Всех! Из замка!

Долгое молчание.

ЛУНИН. Но условие будет. (Смешок) Насчет шеи моей мы, можно считать, договорились — условие будет насчет глаз моих... Ты знаешь, я католичество принял, чтобы в одной вере с вами не состоять. Оттого, согласись, увидеть последним смертным взглядом ваши рожи...

ГРИГОРЬЕВ. Не понимаю вас, Михаил Сергеевич.

ЛУНИН. Священник католический, который к полякам каждый день в тюрьму приезжает, — он и сегодня приехал?

ГРИГОРЬЕВ. Точно так.

ЛУНИН. Так вот. В час смертный я хочу увидеть его лицо, чтобы он мне глаза закрыл.

ГРИГОРЬЕВ. Шутить изволите?

ЛУНИН. Послушайте, мальчик, я редко шучу. (Он холодно и страшно посмотрел.) Священник закроет мне глаза. Только тогда вы шею мою получите. Если не так, Григорьев, добирайтесь до нее сами. И уж двух как минимум я с собой заберу при лучшем для вас исходе.

ГРИГОРЬЕВ. Но как же это можно? Дело ведь тайное... Я присягу дал...

ЛУНИН. А я уже все продумал... Священника... ты в ту камеру поместишь... со мной рядом... ну, где ты Марфу держишь... (Смешок.) А как душить меня начнете... криком его и разбудим.

ГРИГОРЬЕВ. Да крикнуть-то вы не успеете...

ЛУНИН. А я кричать и не собираюсь.

ГРИГОРЬЕВ. А кто же кричать будет?

ЛУНИН. А ты... как они душить меня начнут... убийцы-то... так ты сам закричишь. А они тебя поддержат. Сами душить будете и сами кричать! А когда священник прибежит на крик — вы ему: «Так и эдак, все по высочайшему повелению сделано, а твое собачье дело — глаза усопшему закрыть и тайну соблюсти». Учти: клятву с тебя возьму, и самую страшную, что все так выполнишь... Ты верующий...

ГРИГОРЬЕВ. (мрачно). Истинно верующий.

ЛУНИН. А иначе времени не теряй, уходи! (Грубо.) Ну, согласен, что ль?

ГРИГОРЬЕВ. Согласен, как же не согласен, коли вы за горло взяли.

ЛУНИН. Ничего. Сейчас я тебя за горло... а ночью ты меня. И квиты.

ГРИГОРЬЕВ. Ох, и шутник вы... Ну, я пошел.

ЛУНИН. А клятву... Клятву-то... вслух!

ГРИГОРЬЕВ. Христом-Богом клянусь...

ЛУНИН. А тех, кто удавит меня... пришлешь ко мне.

ГРИГОРЬЕВ. Не понял, Михаил Сергеевич... зачем?

ЛУНИН. На руки их поглядеть хочу... Это ведь не каждому дано увидеть руки, которые жизнь твою примут. И велишь дать им водки... и поболее... за мой счет... чтоб весело исполняли и громко кричали.

ГРИГОРЬЕВ. Значит, до трех, Михаил Сергеевич?..

Дребезжащий смешок ЛУНИНА. Дверь за ГРИГОРЬЕВЫМ закрылась. Стук засова.

ЛУНИН (женщине). Как же я не понял?.. Я ведь всегда встречался с тобой накануне. (Подмигнув в темноту.) Господа, попались! (Визгливо.) Попались!

И, страшно чему-то веселясь, он начинает торопливо одеваться. Он надевает черный шейный платок, потом серебряное распятие на шею, потом шерстяные чулки, кожаные порты, а поверх набрасывает на плечи беличью шубу.

Сам себя обряжаю.

Потом он вдруг впадает в глубокую задумчивость, будто силится что-то вспомнить. Потом тревожно глядит на свечу и торопливо ее задувает...

Чуть не спалил... тогда... зажечь надо... чтобы от двери все виднее было.

И он гасит свечу и зажигает жалкий огарок. А в это время ПИСАРЬ в помещеньице строчил будущие показания, диктуя вслух сам себе с удовольствием.

ПИСАРЬ. «А в десять часов пристав дистанции Машуков и начальник охраны капитан Алексеев вошли в комнату, где за караулом хранилось тело умершего государственного преступника... Михаила Лунина...»

В комнату совсем рядом с камерой ЛУНИНА быстро входит ГРИГОРЬЕВ и расталкивает спящую на нарах молодую бабу. Баба долго просыпается и, увидев ГРИГОРЬЕВА, счастливо-лениво тянется поцеловать его.

ГРИГОРЬЕВ. (отталкивая). Не до тебя, Марфа! Отстань! И вещи свои собери. Здесь сегодня совсем другой человек ночевать будет... МАРФА. А мы где же? ГРИГОРЬЕВ. Быстрее! Быстрее собирайся!

Баба было снова потянулась к нему.

(Истерически.) Не до тебя! И в комендантскую графинчик отнесешь!

МАРФА (усмехнувшись). Кому отнесть?

ГРИГОРЬЕВ. И курева... писарю. (Визгливо.) Что смотришь? Русским языком сказал. Писарю отнесешь и в комендантской пол потом вымоешь. Вторую неделю полы не моешь! Если баба полы не моет, она и мух давить перестанет! (И он выбежал.)

МАРФА (задумавшись, сонно напевает, покачивая голой ногой).

Ой, тошно, ой, Кто-то был со мной. Сарафан не так, И в руке пятак

В камере ЛУНИНА ЛУНИН, освещенный огарком; в полутьме сверкают мундиры, в стороне силуэт женщины.

ЛУНИН. Их разбудят посреди ночи. Они только размякли во сне, но их повлекут на мороз... и плоть их, охваченная холодом, превратится в деревянную колоду. Но даже это бесчувственное дерево пробьет дрожь, ибо они поймут, что без них... там... свершается ужасное... Попались, господа, попались!..

Часы бьют полночь.

Три часа... Три часа — триста лет — три тысячи — все пустые слова. А есть только то, что сейчас. Сейчас я есть. Три часа. «Сейчас»... вечность. (Задумался.) Я решился... Есть удивительная загадка, господа: «Улетают слова, но остается написанное...» О, сколько изустных проклятий и воплей тщетно носятся, носятся по ветру! Они бросаются к нам в лицо... вместе со снегом... но мы слышим!.. Да-с... (Лихорадочно.) Но стоит записать... пригвоздить вопли к жалкому клочку бумаги, и... (Смех.) Ох, какая это загадка. Например: коли я сейчас составлю бумагу, полную противогосударственной хулы... и если сия бумага будет... будет уничтожена! Немедля! Сожжена!.. Все равно как-то непостижимо: «улетают слова, но остается написанное»... Как только я закрою глаза... лакеи... обнаружат эту бумагу! Захватят! Торжествуя, сожгут!.. Но сначала... сначала прочтут! Прочтут тайну! Прочтут, упиваясь, счастливо! И запомнят все хулы! Хулы на господина их! Ибо лакеи! А для лакеев нет ничего приятнее, чем когда хулят господина их!.. После чего в придорожных трактирах... потом в гостиных... в дворянских собраниях... а потом уже при дворе самом!.. из уст в уста поползет сия исчезнувшая бумага! Ибо (кричит) «улетают слова, но остается написанное»! ...Итак, тайну... я решился... я посвящаю свою вечность странному соединению пера с бумагой...

Он подходит к мундирам, но те отступают назад. Он вновь подходит, но те молча ускользают. Он бросается гоняться за ними, пока наконец Она — из темноты — не кладет ему руку на лоб... И тогда он тотчас успокаивается.

(Ей.) Разговаривать мне с ними — спасение. (Шепчет.) Господа, как спастись в тюрьме, ужаснее которой нет в России... Сердцу полезны страдания... Но разум угасает... в грязи, в вони, в мучениях, в обществе убийц и фальшивомонетчиков, где единственное зрелище — публичная порка, которую заставляют меня смотреть! Но я открыл: страдание — пища сердца... а пища разума? Беседа! Воображение! И вообще, господа, что такое воображение? Коли каждую ночь вы будете видеть сон, который есть продолжение сна предыдущей ночи... как вы отличите дневную реальность от сновидений! Воображение, господа, поверьте, это та же реальность! Ибо после публичной порки... после поручика Григорьева и убийц... возвращаясь в свою камеру, я в воображении учился видеть Магомета и Будду... Я научился беседовать с ними!.. И неужели вы думаете, я признаю после того реальностью физиономию поручика? Поверьте, воображение реальнее реальности!.. Вон там, на белом потолке... в воображении... сколько раз я чертил приплюснутый нос и лысину афинского философа. Я научился различать их одежду... И однажды, господа, когда в очередной раз захлопнулась дверь моей камеры... сразу... вон от того угла... легкой походкой... в белом плаще... почти без усилий моего воображения... шагнул великий Дант!.. Я явственно различал красную полосу на его лбу... от снятого лаврового венка! (Смешок.) И тогда я понял: спасен! спасен!..