Выбрать главу

— Да, — ответил я, — я что-то читал о сейгомии, изучая паразитологию перед экзаменом на третьем курсе. Кажется, именно от личинки сейгомии, развивавшейся в ноздрях, умер папа Адриан IV-й, имевший пагубную привычку спать на открытом воздухе?

— Быть может, вы правы, — возразил доктор Дежене, — но мне кажется, что вы лишь весьма поверхностно ознакомились с этим почтенным двукрылым. Знайте же, мой молодой друг, что личинки сейгомии чрезвычайно падки до мясного, но могут поддерживать свое существование лишь в том случае, если животная пища преподносится им в живом виде. Чтобы обеспечить пищей свое потомство, муха сейгомия пользуется тактикой поистине гениальной. Умная, точно ей известны самые затаенные подробности анатомии мотыльков и бабочек, она выискивает их коконы и отчасти разрывает их, чтобы проникнуть внутрь; затем своим жалом она производит восемь уколов куколке, которую заключает в себе кокон. И заметьте, точки этих восьми уколов всегда совершенно точно соответствуют восьми нервным двигательным центрам пораженной куколки.

В проделанные таким образом восемь каналов сейгомия впрыскивает, при помощи своего хоботка, особенную жидкость, выработанную специальными железами. При соприкосновении с этой жидкостью, нервные центры впадают в необычайное состояние: происходит — если позволительно так выразиться, — временное прекращение жизни. Сейгомия кладет свои яички в отверстие кокона и, когда зародыши проявятся, личинкам готов изобильный и всегда свежий стол: они питаются своей беспомощной жертвой — куколкой, остающейся живой, но недвижной, как бы впавшей в столбняк, не имеющей возможности оказать сопротивление.

Весьма пораженный этими обстоятельствами, я собрал достаточное количество сейгомии и коконов и подверг их в своей лаборатории самому тщательному наблюдению.

III

— Я убедился, во-первых, что пораженные уколами сейгомии куколки не разлагаются по прошествии шести месяцев и даже года, продолжая пребывать в состоянии мнимого омертвения.

С другой стороны, после длинного ряда неудачных попыток, мне удалось достигнуть изолирования тех особенных желез у сейгомий, о которых я упоминал; я извлек из них, посредством простой перегонки, несколько капель жидкости, подвергнутой мною химическому анализу.

Задача эта потребовала двух месяцев кропотливой, усидчивой работы.

Вы не можете себе представить, с каким восторгом обнаружил я, что могу без малейшего затруднения искусственно воспроизводить удивительную жидкость, состоящую исключительно из известных уже химических элементов.

Трудный процесс химического синтеза был благополучно доведен мной до конца, — и я оказался обладателем такого количества этой жидкости, которого хватило бы для всех сейгомий, сколько их ни существует на свете.

Я мог быть доволен достигнутым результатом; но задача не была еще исчерпана. Одна фантастическая мысль завладевала мной все больше и больше.

Если соединение данных веществ может привести в состояние мнимой смерти нервные центры живого существа, почему бы другое вещество, являющееся словно противоядием первого, не могло уничтожать его действие и возвращать жизнь парализованной жертве?

В течение целых трех лет я расточал свои усилия на всевозможные попытки в этом направлении, перепробовал тысячи комбинаций.

И успех, наконец, увенчал мои усилия!

Я с торжеством увидел, что одна из моих куколок, пребывавшая в неподвижности дольше года, после соответствующего впрыскивания не только ожила, но и преобразилась в чудную бабочку.

Тогда я составил доклад о своем открытии и отпечатал его брошюрой… Но, мой молодой друг, я не был официально признанным ученым; кем был, в самом деле, какой-то доктор Дежене? Захолустным врачом, пребывавшим в одиночестве и неизвестности.

Я примирился со своей участью и продолжал работать для своего личного удовлетворения.

Я стал брать для дальнейших испытаний все более сложных животных. Начал с пиявок, потом перешел к раковидным, затем — к существам с еще более сложной организацией: птицам, рыбам. Наконец, я включил в круг своих опытов морских свинок и собак, — столь часто расплачивающихся своей жизнью за успехи нашей экспериментальной науки.

Во всех случаях я достигал одинакового, поразительного успеха.

Кроме того, мне удалось подметить еще одно любопытное явление: мои питомцы, возвращаясь к жизни, оказывались не постаревшими ни на один день.

Их шерсть не линяла; их привычки не менялись. По прошествии пяти или шести лет, можно было подумать, что они заснули лишь накануне.

Состояние мое было настолько значительно, что я мог себе позволить роскошь отпечатать в десятках тысяч экземпляров и распространить по всему свету, так сказать, манифест публике — воззвание, протестующее против косности тех, которым следовало бы явиться не только моими судьями, но и сотрудниками.

Брошюра моя проникла во все части света, но никто не отозвался; я не получил ни одного осмысленного ответа. Да и смешно было думать, что уравновешенные, рассудительные люди обратят внимание на такие сказки! Меня могли понять разве только сумасшедшие…

И в самом деле, ко мне явился один из них, — человек, обезумевший от любви.

Сэр С. Г. В. Феркетт, — продолжал свое необычайное повествование доктор Дежене, — был одним из тех смертных, обремененных десятками четырьмя миллионов, каких сплошь и рядом можно встретить в Новом Свете.

В один прекрасный майский день 1890 года он вошел ко мне, в тот же кабинет, в котором мы сидим.

Это был мужчина огромного роста, атлетического телосложения, в невероятном костюме с разноцветными четырехугольниками, говоривший почти правильно по-французски.

Он сказал мне без всяких околичностей:

— Я хочу, чтобы вы усыпили меня. Я заплачу, сколько понадобится.

Я никогда не занимался гипнотизмом и поэтому вовсе не понял, чего он хочет.

Я объяснил свое недоумение.

Тогда американец вынул из кармана своего пальто одну из моих брошюр и, — к довершению моего изумления, — заявил, что желает быть «усыпленным» по моему методу на пятнадцатилетий срок.

Когда я наотрез отказался исполнить его желание, сэр Феркетт удивился, в свою очередь. Он не мог понять, что законы Франции не позволяют производить подобные опыты и что я подлежал бы уголовной ответственности, если бы отважился на нечто подобное.

Янки рассказал мне, что заставило его решиться на столь эксцентричный поступок.

Дело обстояло как нельзя проще.

У сэра Феркетта имеется восемнадцатилетняя племянница, дочь его сестры, вышедшей замуж за французского чиновника и живущей в Париже. Чиновник этот располагает ограниченными средствами, почти нуждается.

Во время своего последнего пребывания во Франции сэр Феркетт по уши влюбился в молодую девушку; это — жемчужина, очаровательнейшая из парижанок! Он решил во что бы то ни стало жениться на ней. Он предложил разделить все свое состояние, хотел щедро обеспечить будущность отца, матери, других детей; семья была в восторге от предложения, но причудливая девушка не желала и слышать об этом браке. Она уверяла, что крайне расположена к дяде, но — никогда не согласится выйти замуж за человека, который старше ее на двадцать два года.

— Если вы можете, — насмешливо говорила она, — помолодеть на пятнадцать лет или сделать, чтобы я состарилась на столько же, я хоть завтра стану вашей женой!

В течение шести месяцев, которые он пробыл в Париже, никакие настояния родных, никакие упрашивания и обещания с его стороны не могли преодолеть упорства взбалмошной племянницы, не перестававшей по пятидесяти раз в день повторять свою злую шутку.

Хуже всего было то, что она, наконец, стала произносить ее совершенно серьезно; однажды она даже вернулась домой с моей брошюрой и с торжеством указала на нее влюбленному американцу.