Выбрать главу

снесется, то голубят не станет высиживать.

Чем раньше она улетит, тем лучше. Он бы советовал сейчас же ее развязать

и выпустить. Вчера вечером он поймал молоденькую голубочку. Носик -

зернышко, веслокрылая, как и Страшной, в чулочках, вся черная, а грудь и плечи

в белой косынке, и хвост белый. Мастью, как говорится, Цыганка. Он готов

подарить мне Цыганку. Держать Чубарую - пустые хлопоты. Ее надо выкинуть,

а Цыганку спаривать со Страшным.

Я согласился. В груди у меня отворилась тоскливая пустота, когда я схватил

Чубарую в картошке, освободил от связок и зашвырнул в небо. Чубарая,

немного покружив над участком, улетела в Магнитную.

Петька ушел на конный двор.

Петька был безобманным голубятником. Если о чем-нибудь условился, «о не

нарушит договора. Хотя он куда-то надолго запропал и хотя, по уверениям

Саши, уговорил меня выпустить Чубарую не для того, чтобы нанести урон

голубятне, возникающей по соседству с ним, я надеялся - Петька не падёт до

вероломства.

Солнце склонилось за полдень. Петька не показывался. Я топтался у

стального кола, глядя на угол барака: оттуда Петька должен был прийти. Саша

сходил к нам. Он возвратился с маслеными губами. Бабушка накормила его. Она

любила из этого делать тайну. Кроме того, она почему-то придумала, будто бы я

против того, чтобы она поддерживала его питанием, поэтому и запрещала ему

говорить, что он поел у нас. Вот он теперь и помалкивал. Но скрытничать Саше

не нравилось, и он, придерживаясь правила: «После сытного обеда по закону

Архимеда нужно закурить», зашел в будку. Торопливыми, со вкусным

причмоком затяжками садил папиросу и убеждал меня, что Страшной ни за что

не станет спариваться с новой голубкой и не сегодня завтра усвистит. Наверняка

он переживал улет Чубарой и Петькино исчезновение, и все-таки он не столько

переживал, сколько радовался тому, что у него есть повод помитинговать насчет

хваленой честности Крючина, а меня пообличать в том, что я простофиля.

Его смутило мое молчание. Он сел на кирпич, строгал из сосновой коры

лодочку, залихватски циркал слюной. Он наслаждался состоянием сытости. За

сытостью он забывал обо всем. Чувство довольства было для него как солнце

для кутенка, налакавшегося мясного супа. Он запустил куском

металлургического шлака в петуха. Петух не заметил, откуда прилетел шлак, и

шел вдоль завалинки крупными шагами, не потерявшими обычной

щеголеватости.

Из-за этого и было особенно потешно его опасливое верчение головой. Саша

стал надрываться от хохота. Потом, покашляв, запел «Любушку». Он помнил

мотив песни, а из слов знал понаслышке всего две строчки. Их он и повторял,

горланя на все длинное огородное пространство между бараком и вилючей, в

зазорах стеной будок, балаганов, коровников, стаек:

Люба, Любушка, Любушка-голубушка,

Я тебя не в силах прокормить...

В другом настроении я подгорланил бы ему, а теперь обиделся и прогнал

его. Отчасти я и разозлился на Сашу. Вместо «прокормить», как я узнал недавно

и сказал ему об этом, надо было петь «позабыть». Но Саша, уходя, мне в

отместку опять пропел, как привык:

Люба, Любушка, Любушка-голубушка,

Я тебя не в силах прокормить.

Я погнался за ним. Он упал на мураву и, лежа на спине, смеялся, по-

щенячьи дрыгал ногами. Разве захочешь лупить такого несерьезного человека?

Когда я возвращался, ко мне подбежал Генка Надень Малахай. Известие,

которое он принес, объяснило Петькино исчезновение. Оказывается, его брата,

Пашку, под хмельком вошедшего в стойло, сильно покусал жеребец по кличке

Архаровец. Петька запряг иноходца и повез Пашку в больницу на Соцгород.

В сумерках, едва я, уставший стоять у стального кола, сел на порожек будки,

появился Петька. Он подал мне маленькую голубку и пошел. Ноги у него

почему-то косолапили. Да и весь он был не всегдашний: пониклая спина, руки

растопырены наподобие крыльев у замученного голубя.

Я посадил Цыганку в гнездо к Страшному. Страшной уже плохо видел.

Голуби плохо видят в сумерках. Он тревожно заукал и вжался в угол.

Я замер возле клетки, закрыв дверцу. Тишина в гнезде. Ни шевеления, ни

звука. Битва начнется завтра, за восходом. Я вспомнил глянцевито-гладкую,

легкую, как из воздуха, Цыганку и пожалел: задолбит ее Страшной. С похмелья

он будет, наверно, лютый.

Утром я чуть не заревел. Страшной до того буйствовал, что повыщипывал

много перьев из голубкиной головки и шеи. Растерзанный вид Цыганки и

особенно эти безобразные плешины на ее головке и шее подействовали на меня

убийственно. Я не разрешил Саше заходить в будку. Надо же обладать такой

бессовестностью! Пришел как ни в чем не бывало да еще невинно улыбается...

И если увидит, что натворил Страшной, то будет от восторга кататься по земле.

В отчаянии я прилег на поленницу, но тотчас бросился к клетке, потому что

Страшной защемил крыло в локте и сдавливал его так свирепо, что прогибались

створки клюва. Я отобрал Цыганку у Страшного и посадил в нижнее гнездо.

Страшной без промедления нырнул в это гнездо и начал вышибать ее оттуда. Я

настегал его соломинкой по ногам. Однако он не только не унялся, а даже

сильней рассвирепел, как и вчера, до крови расклевал мою руку.

Вошел Петька. Сразу обо всем догадался. Велел, дабы я попусту не маялся и

голубям не мешал, оставить Страшного и Цыганку на несколько суток одних.

Дважды в день приносить корму и воды и тут же убираться вон. Да, может

убить. По-умному спаривают иначе. Голуби должны обзнакомиться друг с

дружкой, облетаться над домом, а потом уж их можно сажать вместе. Ну, коль

такой случай, пусть дальше вместе сидят. Убьет так убьет. А ежели спарится,

держа в памяти прежнюю голубку, то шибко будет любить и никуда не улетит от

нее.

Вечером я не обнаружил Цыганку в клетке, обыскался, пока ее нашел.

Бедняжка так спряталась за дрова, что сама бы не смогла выбраться. На

следующий день я воспрянул духом: она таскала Страшного за воротник, а едва

он вырвался, то сиганул из гнезда. Правда, моментом позже он вернулся в гнездо

и задал ей трепку, но вскоре, опять схваченный за воротник, жалко шнырял под

зобом у Цыганки.

Эта их взаимная таска, предваряемая и завершаемая обоюдным

воркованием, в котором выражались возмущение, призыв к покладистости,

нежелание сближаться по прихоти людей, продолжалась еще три дня.

После, день-два, приткнувшись в разных углах гнезда, они мелко

подрагивали крыльями и кланялись, кланялись друг дружке. Потом я застал их в

одном углу. Спрятав воротникастую голову под грудь Цыганки, Страшной укал.

Всегда почему-то мне слышалась в голубином уканье невыносимая жалоба, и я

еле-еле сдерживал слезы. А тут услышал такое лучистое уканье, что тотчас

посветлело на душе. Но когда я замер и вник в него, то начал улавливать в нем и

то и другое, от чего время от времени щемило сердце. И вдруг мне стало

казаться, что я понимаю, о чем его уканье. Ему тепло, ему гладко, ему нежно. И

он проклинает свою беспощадную драчливость и обещает быть смирным и

ласковым. Ему удивительно, что он был спарен с Чубарой. В это ему как-то даже

не верится. Но это все-таки было, но ему каяться не за что. Ведь он не знал об

ее, Цыганкином, существовании. Как хорошо, что мальчишка проявил упорство

и заставил их спариться: ему тоже хорошо, он любит нас и от радости совсем не

моргает, и уши его торчат и пристальны, как звукоулавливатели на военной

машине.

Голубь, которого долго держат в связках, может засидеться. Он растолстеет,

сделается ленивым, будет таскаться на низких кругах. Никак не обойтись без