— Ну да, не говорил, не говорил… Знаете анекдот про еврея, который выбрался в дальний путь по финансовым делам? Переговоры на месте затягиваются, вот он идет дать телеграмму жене. Ну, чтобы та не беспокоилась, поскольку придется задержаться еще на пару дней, вопрос большей прибыли, вернется при первой же возможности, всем приветы, Ицхак. Дают ему бланк, чтобы заполнил, телеграфист объясняет, что оплату берут за каждое слово. Ицхак написал свое сообщение, подсчитал слова, подсчитал стоимость телеграммы — и давай же комбинировать, что можно вычеркнуть, потому что лишнее и без необходимости. Во-первых, «Ицхак» — жена ведь знает, что Ицхак, а кто еще? «Приветы» — понятно, что передает, неужто не пожелает ничего хорошего родным и жене, «вернусь при первой возможности» — так это само собой понятно; если не сможет, так не вернется. И так далее, слово за словом, под конец вычеркнул из телеграммы все слова — сплошные банальности.
…Так вот, понимаете, у меня то же самое. Не из скупости — самому не хочется. Достаточно минутку подумать над тем, что собираюсь сказать, до того, как скажу. Почти никогда я не вмешиваюсь в разговоры, не спорю даже с самыми большими глупостями, которые провозглашаются в моем присутствии. Чем они больше, тем меньше смысла в оппозиции, ведь тогда пришлось бы самому говорить наибольшие банальности и очевидные вещи. Закрываю рот, сижу в уголке, молчу.
И не важно, узнали бы другие банальность моих слов — я, я сам вижу ее слишком даже очевидно. И вот это, понимаете, со временем превращается в какое-то общее нежелание, лень в отношении людей. Я скажу это, значит — они то, выходит — я им так, они мне — сяк, и так далее — так зачем вообще начинать эту муку? Так что сижу в уголке, молчу.
— Ну да, мы как раз услышали, как вы молчите.
— Знаю, что другие так не поступают, это не нормально. Потому и не провозглашаю тут никаких, уфф, банальностей и очевидных вещей. А у вас не было бы шанса догадаться самому.
— Но вот это объяснение — оно ведь было нужно, не так ли?
Блютфельд закрыл рот, смолчал.
Он замолчал — и только тогда я-оноуслышало отзвуки из леса, слева от нас, из-за густых колючих кустов: ворчание, чавкания и резкие шорохи. Приостановилось, подняло палку, преграждая дорогу герру Блютфельду. Разгляделось по дремучему лесу. Балка, небольшая котловина, выход на ровное место — если кто-то вообще и входил в балку, то наверняка должен был проходить здесь — юг-север — куда же побежала рысь, которую спугнул капитан Насбольдт? Подало трость Блютфельду, тот принял ее в молчаливом изумлении. Медленно расстегнув жилет, вынуло из-за пояса сверток с Гроссмейстером. Разворачивая тряпки и проверяя патрон в камере, слушало ворчание пирующего хищника.
HerrБлютфельд, увидев оружие, побледнел. Я-оноприложило к губам туго забинтованный палец. Затем, взяв Гроссмейстера обеими руками, похромало в кусты.
Зверь должен был услышать шум в зарослях: один раз он громко рыкнул, потом затих. Вышло под дерево с двумя стволами. Рысь отскочила от тела Юнала Фессара и показала клыки. С них свисали красные полоски мяса, хищник уже глубоко вгрызся в ляжку турка. Подняло Гроссмейстер. За спиной треснули ветки, судя по всему, затрещал целый ствол сворачиваемого деревца — из-за березок и древесного ствола выкатился размахивающий тростью господин Блютфельд. Рысь зашипела и удрала в лес.
Блютфельд склонился над Фессаром. Заглянув в остекленевшие глаза, медленно перекрестился.
Я-оноспрятало Гроссмейстера.
— Господин доктор! Доктор Конешин! Сюда!
Отобрав трость, я-оноприсело возле трупа. Турок лежал навзничь, с неестественно подвернутой обгрызенной ногой и разбросанными в стороны руками, как будто бы в предсмертном спазме пытался вцепиться ногтями в землю. Кроме раны, нанесенной хищным зверем, в глаза бросалась кровь на лысой голове: карминового цвета глазурь на черепе, стекающая гладкими полосами по вискам и лбу на открытые глаза. Сердце забилось сильнее, от сильного переживания облизало губы. Прикоснулось к этой глазури самым кончиком пальца — липкая, теплая, влажная. Вытерло палец о рубашку Фессара. За головой турка рос похожий на лопух сорняк, сорвало с него самый крупный лист. Хлопнув им по колену, чтобы тот расправился, приложило лист к груди покойного: вертикально, перпендикулярно грудной кости, параллельно солнечным лучам, продиравшимся здесь сквозь двойную крону дерева. После того — прикрыло левый глаз. И вот теперь: одна сторона листа, другая сторона листа, поглядеть, сравнить: свет, тень, свет — есть ли согласие и гармония по обеим сторонам перегородки? или увижу хаотичные танцы светени с их постоянным кипением на границе света и тени, словно в адском котле? Ха, нет никаких сомнений, Юнал Тайиб Фессар откачал тьмечь в вагоне Теслы полностью, чудо, что вообще на ногах держался, что ушел из арсенала Лета человеком…
— Да отойдите же! На минуту нельзя одного оставить… И что вас тянет к этой мертвечине!
Опираясь на трости, поднялось и, не говоря ни слова, отступило от останков.
Конешин вытащил железнодорожный свисток и послал в тайгу серию пронзительных свистов, которые перепугали птиц с ближайших деревьев и заставили заткнуть уши герра Блютфельда. После этого доктор склонился над ненастным Фессаром.
— Уфф, нехорошо, ай как нехорошо. Дай-ка гляну… Тут ничего… Ну не мог он из-за ноги так истечь кровью… Хмм…
Я-онообходило вокруг место последнего успокоения купца, разворашивая тростью лесную подстилку. Господин Блютфельд присел в развилке двойного дерева, раскрыл сумку и поглощал то, чего не успел доесть ранее. Доктор Конешин уже второй раз в течение пары дней ощупывал череп Юнала Фессара, на сей раз качая головой с мрачной миной; руки его были полностью запачканы кровью. Я-онобродило в зарослях папоротника и черемши. Появился капитан Дитмар Клаусович Насбольдт, вместе с ним какой-то угловатый молодой человек из купейного, который сразу же позеленел и оперся о ствол дерева. Я-оновлезло в грязь, ботинок застрял. Появился Жюль Верусс и охотник со стеклянным глазом; стеклянноглазый, в свою очередь, вытащил свой свисток и протяжно подул в него. Издалека ответила сирена «Черного Соболя». Сейчас сюда сбежится половина Экспресса. Не обращая внимание на боль в колене, вошло поглубже в заросли. Господин Блютфельд раздавал остатки провианта. Верусс и один из братцев-растратчиков, ни к селу, ни к городу, обсуждали случаи смертельного delirium [171] ,закусывая копченостями. Потеряло их из виду, идя по спирали уже за первым кругом деревьев, отворачивая тростью каждый камень и отдельно лежащую ветку. Мелькнула мысль о рыси: если она упилась настолько лишенной тьмечи кровью, нажралась лишенного тьмечи мяса — но разве теслектричество, положительное и отрицательное, не растекается в землю? — и теперь шатается где-то рядом, пожиратель падали и хищник, но в то же самое время: нечто между хищником и не-хищником, нечто среднее между рысью и не-рысью. Интересно, переходит ли это по наследству? Нет. Но вот если бы разводить животных, прослеживая всегда за тем, чтобы момент зачатия осуществлялся, когда из самца и самки полностью откачана тьмечь, в первом и втором, и в третьем поколении, в десятом и сотом — эволюция бесконечна — осуществится эволюция Фауны Лжи, Дарвин, обманутый Сатаной — Царство Животных Котарбиньского — Природа «Быть Может»… Доктор Конешин звал, чтобы сделать из березок носилки, пускай кто-нибудь побежит за стюардами, пускай приведут начальника. Отвернуло застрявший между корнями граба массивный валун, еще отблескивающий капельками воды. На его краю осталось удлиненное кровавое пятно. Подальше обойдя раздвоенное дерево и собравшуюся за ним громогласную компанию, я-онопохромало в направлении поезда.
О Зиме
Длук-длук-длук-ДЛУК. Мариинск, Суслово, Аверноновка, Тяжин, Тисъюль — Сибирь мелькала за окнами мчащегося Экспресса. В самую пору заката на противоположной стороне горизонта над тайгой появилась полоса теплого, красного сияния, словно зеркальное отражение вечерней зари. Я-оностояло в атделениии глядело через стекло, линия жара нарастала на горизонте перед локомотивом, иногда, на поворотах, на ее фоне показывался угольный силуэт «Черного Соболя», его зимназовые радуги сейчас имели оттенок сепии, словно обожженные, подкопченные по краям. Низко-низко на востоке выкатилась Луна в третьей четверти: золотая лунная монета, похожая на золотую пятирублевку, вот только что вместо бородатого профиля Николая II на ней было видно обрезанное наполовину лицо синей упырицы — тут тебе запавший глаз, тут кривое ухо, тут клык, лунные моря… Вспомнился негатив записи кармы доктора Теслы, выжженный на матовой плоскости тунгетита. Мрак постепенно опадал на Сибирь, и на окне начали вырисовываться отражения внутренней части купе, то бледнеющие и исчезающие по отношению к еще залитым солнцем картинам леса и степи, то гораздо более четкие, чем они, виды интерьера, мужской фигуры, бледного лица. Я-оноприблизилось к стеклу, прищурило глаза. Остались синяки и багровые полосы, не одна только губа опухла, но и вся правая щека — от острых камней или веток, царапины с регулярностью сложного узора, вертикальные и горизонтальные линии. Осторожно коснулось: горячее, напухшее, при прикосновении болит. Обмылось холодной водой, глянуло в обрамленное золотом зеркало над умывальником. Ну, и как тут бриться? Никак невозможно. Тем более будет похоже на подозрительного типа, карикатура на урожденного лесного разбойника. Натянуло на здоровый палец перстень с гелиотропом, из шкафа вынуло тросточку с ручкой-дельфином. Массивную, удобную трость Фессара пришлось отдать в распоряжение начальника состава, ее опечатали в купе турка вместе с остальным багажом покойного. Уже телеграфировали в Иркутск, чтобы на станцию прибыли представители торгового дома Юнала Фессара. Покрутило тросточку в пальцах — та выпала, пальцы не гнутся, некоторые до сих пор в бинтах. Если дельфин морду отвернет, такова воля, подумало я-онои только потом глянуло под ноги. Ручка была направлена в сторону двери. А может… Отвело взгляд от зеркала. Обман! Потому что уже мысль иная, уже ставка новая, что это — коснулось лба — что за слабость, малярийная горячка и внутренняя дрожь, трепет духа, который быстро выходит и наружу: сесть, не сесть, тянуть через окно, нет, лечь, нет, взяться за тайтельбаумову работу, не браться, заснуть, так не заснется же, следовательно — выйти, не выходить, выйти, не выходить, выходить — я-оностоит у дверей, прислушиваясь. Бух, бух — сердце, тупая головная боль, черный пульс под черепом, его шаг, так он приходит, уже пришел — Стыд. А ведь уже и забыло! Уже вклеилось среди людей, позволило захватить себя словам и гладко отыгранным жестам, с разгону, по глупости. Но достаточно один раз этот разгон потерять, достаточно пары часиков в одиночестве закрытого купе, достаточно сбиться с ритма, обрести пустое время для воображения… И он вернулся — стыд, не стыд, другого наименования нет, а как еще лучше назвать проявления, видимые в материальном свете? Подняло тросточку. Теперь каждое движение — это новое решение, новая борьба. Я-ононадевает трикотажную егеровскую рубаху, белую сорочку с жабо, черные брюки из английского сукна, черные лакированные туфли. При завязывании шнурков пальцы дрожат, все — кроме забинтованных, и при завязывании широкого, мягкого галстука в серебряных звездах. Я-онозачесывает волосы, с водой и помадой, ото лба и гладкой волной назад. Надевает жилетку и сюртук. Застегивает твердый воротничок, высотой в добрых пару вершков; тот сразу же впивается в покрытую синяками кожу. Так, теперь еще поправить запонки на манжетах. Платки. Папиросы. Спички. Вернуться: расстегнуть жилетку, сунуть за пояс Гроссмейстер. Щетка, плевательница, eau de Cologne [172] ,что еще надо, ничего, уже нужно выходить — стоит неподвижно. Я-оностоит, крутя тросточку в пальцах, дельфин не падает, так и будет стоять до конца света. На восточном горизонте, уже темном, растет желтая линия, словно очертание янтарной стены, постепенно проявляющейся из таежных чащоб. Выходить, не выходить, выходить, нет. Рука потянулась к дверной ручке, нажала, повернулось на месте и выпало в коридор. Закрывая купе, подхватило эхо музыки, она разносилась из вечернего вагона досюда, несмотря на грохот мчащегося на полной скорости поезда, выходит, танцы уже начались, длук-длук-длук-ДЛУК.