Не мигая, не отводя взгляда, с первым вздохом-криком, нараставшим из глубин замороженной груди — огонь и лед — всматривалось в российскую душу: разве есть большее презрение, чем когда отдаешь за презираемого тобой человека свою собственную жизнь.
О несовершенном
Ночью, при погашенных огнях, с виском, прижатым к черному стеклу, когда жандарм в коридоре громко пересчитывает покойных по именам и отчествам, где-то дальше в люксе всхлипывает девушка, а кровь тонкой струйкой стекает из-под бинта под глазом: Презрение — это одно из лиц стыда.
Презрение является одним из лиц стыда, как зависть — это одно из лиц восхищения и обожания, а ревность — любви. Я-онопоплотнее завернулось в толстые одеяла. Кружка с горячим чаем обжигал руку, и это было хорошо. Шмыгнуло носом. Простуда, она первая появляется после выхода с мороза. За окном атделенияперемещалась сибирская ночь. Длук-длук-длук-ДЛУК, через несколько часов, еще перед рассветом или на рассвете я-оноочутится в Иркутске. Двери купе оставались не до конца закрытыми, раскачиваясь, то больше, то меньше; ежесекундно за ними по ясно освещенному коридору проходили люди в мундирах и в гражданском, нередко, останавливаясь и заглядывая в отделение. Перестало обращать на них внимание. Если бы не поручительство Теслы и министерские бумаги… Вот только ум российского чиновника в Краю Льда не знает промежуточных состояний, неуверенные и наполовину правдивые утверждения выскальзывают из его мыслей словно обмылок из пальцев. Раз не преступники террорист — шло понимание урядника — тогда наш человек, а что делает — делает это по поручению властей. Даже Гроссмейстера возвратили. Я-оноснова запихнуло его за ремень, завернув в клеенку и тряпки; без давления куска зимназа на животе чувствовало себя искалеченным, неполным, словно после операции извлечения фунта кишок. Доктор Тесла, выбравшись из перевернувшегося вагона, даже не заикнулся по вопросу Гроссмейстера, когда у него на глазах урядник расспрашивал про ледовый револьвер. Впоследствии оказалось, что под заваленным лютом на вокзале погибли четыре человека, в том числе — какой-то святой калека, продающий пассажирам религиозные картинки. А кто повалил люта? Кто людей льдом страшным пронзал? Мадемуазель Филипов представила бумаги из Личной Канцелярии Его Императорского Величества, которые ставили тайну и безопасность машин доктора Теслы выше всех остальных законов; ну и, к счастью, был труп настаящеготеррориста, а еще вторая бомба, которую вскоре нашли под снегом, не взорвавшийся динамитный заряд, спрятанный внутри деревянного ящичка. Шесть часов заняла очистка рельсов и перевод состава Экспресса на свободный путь. Товарные вагоны остались на станции Зима, но удерживать пассажиров Экспресса, тем более — класса люкс, не находилось в компетенции местной полиции и жандармерии, когда даже с окружным исправником не было никакой возможности связаться срочно. Так что Никола Тесла остался в Зиме со своим арсеналом под надзором двух пострадавших охранников и половины городских сил поддержания порядка. Он заверял, что прибудет в Иркутск в течение нескольких дней. Большинство оборудования можно было починить, покушение будет стоить ему две-три недели дополнительной работы. Тогда не было шанса поговорить с ним наедине. Две-три недели — это означает, что даже при самом удачном раскладе звезд я-ононе выступит из Иркутска на Кежму раньше, чем в ноябре. И теперь бояться следует уже не чиновников Раппацкого, но, прежде всего, распутинских фанатиков. Ведь мартыновец в Екатеринбурге сообщил, что ждут, что пошел в секте указ, предупреждены все верующие в городах по трассе Транссиба. И после екатеринбургских событий ведь я-ононе прохаживалось на одиноких экскурсиях, разве что пробежать из Люкса в товарный, да и то — на глазах у всех, более-менее безопасно. Пока не начались метели. Въехало в Край Лютов, начались метели, и уже дважды испытало судьбу: один раз в Канске Енисейском, с мадемуазель Кристиной, и один раз в Зиме, с панной Еленой. Если бы Кристина очутилась на месте Елены… Но — кто знает? Ведь на самом деле, mademoiselleФилипов я-онотолком и не знает. Точно так же, как не знало капитана Привеженского. Глотнуло горячего чая, тот вошел в промерзшие органы словно кислота в древесину. Правая рука так явно уже не тряслась, боль разморожения можно было выдержать, чувствительность возвращалась к пальцам быстрее. Быть может, во второй раз оно будет легче. А в сотый раз совершенно не страдаешь. В тысячный — быть может, в этом уже есть грубое наслаждение, спасение в унижении тела. Так, наверняка, начинается дорога всякого мартыновца, именно на такой путь вступил и Отец Мороз. Мхммм. Если бы можно было обернуть это в полезное обстоятельство… Было очевидно, что найдут, что нападут — и напали. И в Иркутске тоже ждут, это точно, как дважды два четыре, а на земле Льда такая уверенность только укреплялась. Как убедить мартыновцев? Чем их обратить к себе? В Стране Лютов не случается неожиданных обращений и поворотов сердца. Кто каким сюда прибывает, таким, скорее всего, уже и останется.Но вот если бы въехать в Иркутск кем-то другим, то есть — не Бенедиктом Герославским, если бы спрятаться, замаскироваться, все отрицать… Нет! Так же быстро, как появилась, мысль ушла, как совершенно нереальная. Мороз сидел глубоко в костях. За окном, когда двери закрывались, затемняя купе, маячили бледные валы снега, ледяные пейзажи Прибайкалья, уже тринадцать с лишним лет находящегося в вечной зиме; но иногда — при другом положении двери — проявлялось потрепанное лицо Бенедикта Герославского. Жандарм произнес очередное имя. Я-онов окне скривилось в гримасе, которая не была улыбкой.
Презрение — это одно из лиц стыда, возможно, наиболее откровенное. Если вообще можно знать что-либо надежное о другом человеке, то именно сейчас, именно здесь, в Царстве Льда. Только вот что из этого можно высказать на языке второго рода?
Модель: капитан Николай Петрович Привеженский. Молодой, амбициозный, совсем даже не циничный, вовсе еще не разочаровавшийся, на службу пошел с искренним сердцем и с открытыми мыслями, всей душой и по собственной воле присягнувши величию Императора Всероссийского. Но та же самая искренность и простота, когда он был поставлен перед лицом петербургского бесправия, не позволили ему смолчать и с бесстрастным лицом и глухой совестью выполнять любой приказ и грязный, глупый, злодейский каприз. Чем больше желал он верить в Императора и в Россию, тем сильнее в нем поднималась желчь; чем упорнее защищал он свою невиновность, тем более толстые брони гордости, гордыни и презрения нужно было ему возносить ежедневно и еженощно. Каким же стыдом — чистым, жарким, поражающим словно электрическая дуга — должен был он сгорать на придворной службе, какие бессильные энергии пленять в душе, под этими доспехами! И тут, к счастью, кто-то понял его невыносимое страдание, до сих пор каким-то образом переживаемое, страдание, которое не сильно отличается от переживаний Зейцова; этот кто-то увидел это и как можно скорее отправил капитана подальше от Петербурга и петербургских дел, пока не случилась трагедия.
…И вот, садится такой капитан Привеженский в Транссибирский Экспресс, и уже на второй день поездки вступает в разговор иностранцев о России и царских порядках, которые видятся глазами иностранными, в сравнении с зарубежными порядками. Естественно, что сразу же подошла к горлу желчь: как они смеют спорить и делать смешным этого земного царя, да, убогого, который, какая жалость, не дорос до прекрасного идеала капитана. Стыд! Стыд! Стыд! Какая другая сила подтолкнула бы его к участию в этой оскорбительной беседе, что же иное позволило бы ему с открытым лицом открывать незнакомцам столь необычные истории из интимной жизни монарха? А тут еще — кто же это унижает и оговаривает при нем Императора и отчизну? Не русский; ба, поляк! И не был бы Николай Петрович Привеженский самим собой, если бы не принял это за сознательное lese-majeste [211], тем большее, чем сильнее он сам только что на Россию лаял — здесь имеется прямо пропорциональная зависимость: любое собственное нехорошее слово усиливает непристойность подобных слов, высказанных чужаком. Ведь в глубине души капитан Привеженский чувствует, что согрешил против идеала, отвернулся от Царя-Бога, ибо что Царь скажет, что сделает и прикажет, этими деяниями и приказами он представляет собой бесспорный идеал — ведь он же Царь! И с тех пор одна только сила, один только принцип, одно правило заставляет капитана действовать: стыд, стыд, победный стыд.