— Прошу прощения. Кое-что я неожиданно увидел в новом свете.
— В новом свете.
— Свете, тьвете, открылась… возможность.
— Вы случаем, не страдаете желудком? У тети есть мятные капли — она может вас спасти.
— Что? Нет. — Я-оновырвало руку из-под жилета, застегнуло пуговицы. — Убираемся отсюда, нечего испытывать судьбу.
Закрыло окно. Девушка собрала окровавленные и смятые листки бумаги, положила книги возле пишущей машинки. Стоя у порога, она еще раз осмотрелась по купе, подняв руку к волосам, за шпилькой.
Застыла на месте.
— Мамочки! Пан Бенедикт, вы хорошо видите?
— Ммм, можно сказать, у меня орлиные глаза.
— Видно, я ее где-то потеряла.
— Да успокойтесь, на этом ковре ее в жизни не найти.
Елена прикусила губу, вынула шпильку, что придерживала волосы слева. Выйдя в коридор, быстро осмотрелась. Пусто. Подобрала юбку, присела и — вжик, щелк — освободила защелку замка. Я-онопомогло ей подняться. Девушка смахнула пыль с темной материи. В проходе появился проводник. Я-онопропустило даму вперед. Сунув шпильку в волосы, она оглянулась. — Пан Бенедикт? — Да не беспокойтесь, панна, все в порядке, никаких следов. — Краешек юбки мог запачкаться… — Нет. — Проводник отступил, я-онооткрыло дверь. Девушка оглядела себя в узком зеркале в тамбуре следующего вагона. Тщательно завернула черный локон за ухо. Послюнив кончик пальца, провела им по брови. — Пан Бенедикт?
— Да?
— Так все-таки, это он убил Пелку или нет?
Вздохнув, я-оновынуло интерферограф, стащило красную замшу. Затем повернулось к окну и глянуло в окуляр цилиндрика на красное солнце: та же самая цепочка одинаковых световых бусинок.
— Убил, не убил, еще все равно.
О правде и о том, что более правдиво, чем правда
— Коньячку?
— Может, вначале пойдем чего-нибудь перекусить?
— А может, все-таки, нет. Коньячку?
— А с Зейцовым вы за воротник не закладывали?
— Я трезв, как пять лапласианцев. Коньячку?
— Согласна.
Я-ононалило в рюмки, разводя, как это стало модным в кафе: половина наполовину fin а l’еаи [108]с обычной водой; после чего отставило бутылку в небольшой бар. Примостившись на самом краешке кровати, панна Елена едва поднесла рюмку к губам. Она была очень скована: локти прижаты к телу, сама слегка склонилась вперед — но голову держала прямо. Попробовала коньяк и сморщила носик.
Снятый пиджак я-оноповесило на спинку стула. Карман оттопыривался от окровавленных бумажек. Рвануло львиный хвост оконной ручки и бросило бумажки на ветер. Те разлетелись на фоне заходящего Солнца будто стадо перепуганных птиц. Я-онозакрыло окно, ритмичный стук поезда сразу же спал с ушей. Панна Мукляновичувна свободной рукой прижимала к накидке другие листки: те самые, что были покрыты шифром пилсудчиков. Я-онокак можно скорее собрало их, последний листок чуть ли не вырывая у Елены из рук.
— И все же… — пробормотала она, — все же… вы как-то изменились.
Я-оноспрятало записки в ящик стола.
— Запух?
— Что?!
Я-оноподошло к зеркалу. На щеках, по которым прошелся Привеженцев, синяков не высмотрело, самое большее — под глазом кожа чуточку стерта. А вот нос и вправду опух, точно так же, как и верхняя губа, разбитая в двух местах; правда, ее немного прикрывали усы. Завтра будет хуже.
— Я присматривалась к вам с Зейцовым. Сначала мне показалось, что это гонор…
— Гонор? — изумилось я-оно,пялясь в зеркало.
— А вам никто не говорил, что иногда вы ведете себя заносчиво?
— Но я не заносчивый!
— Не знаю, — пожала она плечами. — Я говорю вам то, что видят люди.
Я-оноприкоснулось к губе. Больно.
— Понимаю, что вот такой Привеженский может чувствовать себя оскорбленным, и видеть у каждого урожденного поляка, будто тот задирает нос…
— Странно… — Елена переместилась к средине кровати, чтобы иметь возможность заглянуть в зеркало. — Ваше отражение…
Я-онообернулось.
— Может, вы все-таки сядете на стул, неприлично девушке, на кровати мужчины…
— Вы дверь закрыли?
— Тем более.
— Bien [109]. Никто ничего не видит, никто ничего не слышит.
— Если только ваша уважаемая тетушка не сидит там, прижав ухо к стенке.
— Тетя не сидит. Впрочем, во время езды ничего не слышно.
Я-онокриво усмехнулось (теперь, пока опухоль не сойдет, всегда буду усмехаться криво и с издевкой).
— А вы пробовали?
Как и следовало ожидать, Елена покраснела и опустила глаза. Снова, с величайшей осторожностью, она поднесла рюмку ко рту. Розовый язычок появился и исчез между губами. Она не пила — пробовала спиртное, словно яд: попробовать капельку на вкус, еще одну — не убьет ли.
— А в какой-то момент… мне показалось, что я спасаю вам жизнь, пан Бенедикт. Там, в салоне.
— Что?
— Вы что же, забыли уже, что на вас охотятся?
— Фогель наверняка бы это назвал именно так.
— Ммм?
— Что бы я в это поверил. Но в салоне? покушение на жизнь?
— Когда началась вся эта кутерьма. Я сидела практически напротив, видела его, как он таится там, у дверей в вечерний вагон, где-то с четверть часа, а то и дольше, курил папиросу, потом ушел, вернулся, а затем сразу же метнулся к вам сзади, из-за спины.
— Дусин.
Ну да, я говорю про господина советника. — Язычок, коньяк, губки. — Я сразу так и подумала: нож под ребро. Только не стройте таких мин! Признаюсь, я читаю приключенческие романы, а что, нельзя? Походило на это — поэтому я побежала, он меня видел, и я подумала…
— Это все романы, — усмехнулось я-оно.
Панна Елена сделала оскорбленное лицо.
— Вот с вами всегда так.
Я-оно уселось на стул. Девушка опустила рюмку, глянула с обостренным вниманием.
— Романы, — повторило я-оно,уже без усмешки. — Не верю, панна Елена.
Она только глядела.
— И это от чтения романов вы сделались таким опытным взломщиком? Кто вы вообще такая?
В замешательстве, она опустила глаза.
— Таких вопросов не задают.
— А чем еще мы занимаем часы и дни в поездке? Поездка — такое уж время — обмениваемся анекдотами, рассказываем друг другу истории своей жизни — что еще остается?
— Я об этом не прошу, — тихо сказала Елена. — А вот сколько их, Бенедиктов Герославских? Только что я услышала новую версию, о каких-то планах разведения зимназа — разве зимназо разводят? — быть может, господин Фессар говорил правду, а вы лгали, не знаю. Ну, и кто же вы на самом деле? Граф? Математик? Обманщик? Авантюрист какой-нибудь? Агент Зимы? Сын лютовчика? Промышленник зимназа? Или, может, мартыновец-ренегат? Только не говорите, пожалуйста, что вы всеми ими и являетесь вместе! Или же, только на одну десятую! — Она нервно повертела рюмкой. — Таких вопросов не задают, — повторила она шепотом.
Я-оновзяло девушку за левую руку; та собралась было отвести ее, уже напрягла мышцы — но сознательным усилием удержалась. Глянула в замешательстве. Холодные пальцы, на меленьких косточках только кожа, голубенькие жилки под этой кожей, а если нажать — то под ней перемещаются все те невидимые составные элементы организма, между костями и жилами, и все их четко чувствуешь, каждый по отдельности, и всю их машинную композицию, сразу же чувствуешь, чем является человек — состоящей из комочков материей.
И замечается некая непристойность в самом существовании тела — даже не столько в его обнажении, сколько в проявлении того, что телом обладаешь, в признании собственной телесности. Если бы это не было так больно, если бы от этого нельзя было умереть, если бы это вообще было возможно — открывались бы мы тогда перед самыми ближними еще и так: рассекая кожу, приглашающе раскрывая ребра, расстегивая мышцы, расшнуровывая артерии, выставляя на дневной свет и взгляд любимого человека стыдливые морщины и округлости печени с кишками, неровности позвонков, вульгарные кривули таза, чтобы под конец, очень робко, открыть бьющееся, обнаженное сердце? Вот это было бы наивысшей и наитруднейшей формой откровенности и открытости тела.