…Воистину, ближе Богу откровенный развратник, чем наибольший политик, продавший себя добру человечества.
…Смеетесь, господин? Смеетесь?… Ну и ладно.
…А теперь что — и теперь опять же, только благодаря отцовским деньгам могу я Сергея Андреевича спасти. Сколько это стоило, не скажу, много, много. А ведь у него уже левое легкое полностью отсохло, еще годик в Зиме — и верная смерть, хотя он и старый лютовчик. Три месяца ходил я по учреждениям и по дворцам, подумывал уже жилище себе в Петербурге снять; раньше же как — подкупил одного и уже уверен, что дело в шляпе; сегодня нужно купить одну власть, да еще и другую, если бы той не хватило, и третью, если бы первые открестились, а потом, лучше всего, перед образом свечку зажечь и помолиться, ведь никакой уверенности нет; до последнего ждал бумаги с помилованием, а если же сам не прослежу, то Сергея уже могу живым уже и не застать; а под конец так целое состояние пришлось за билет выложить, один только с местом желающий подвернулся — армянин-жадина, а из купейного, с кем заговаривал, только представьте себе, из купейного так никто там на перроне места уступить не желал — вот что совершенно непонятно, и мир весь на голову встал, невозможно людским разумом объять, налейте-ка еще одну.
— Красивая.
— Ой красивая, красивая была.
Я-оно отдало ему погнутую фотокарточку.
— Так что, говорите, вы теперь новый христианин, так что, не ради материи, не ради тела, так что — не путать с безбожниками, так?
А тому уже голову пришлось поддерживать рукой, то правой, то левой, и так он перекладывал мозговую тяжесть с пятерни на пятерню, что башка спрыснула и грохнула лбом об столик, зазвенела посуда и пепельница подскочила — это его отрезвило на какое-то время. Быстренько он выпрямился на стуле, огляделся по салону, мигая со строгим выражением на лице. Двери в биллиардную были раздвинуты, там снова резались в зимуху с участием капитана Привеженского и господина Фессара; по другой диагонали от зеленого стола, у библиотечного шкафчика сидела панна Мукляновичувна, делая вид, что поглощена сильно зачитанным журналом для дам, «Le Chic Parisien» или «Wiener Chic»[95].
Чуть ранее заглянул сюда тайный советник Дусин; было видно, что есть у него великая охота подойти и заговорить, и только присутствие Зейцова — сбитая в колтун грива волос, помятый сюртук, пьяное блеяние и замашистая жестикуляция — лишь непристойный вид экс-ссыльного его удержал. Я-оно инстинктивно потянулось к часам — а нету, раздавлены. Глянуло на циферблат часов на шкафу. Начало седьмого, сейчас вечерние тени начнут ложиться за окнами. Все послеобеденные часы потрачены на пьянку с Зейцовым.
— Не путать, не путать, — бормотал он, но конечно же, что ради тела! Только ради тела! Разве не слабый я человек? Еще один раб! Да, да, вы хорошо меня высмотрели — что с того, что знаю, что дорогу познал? Все мы знаем дорогу к счастью, а если и не знаем, то догадываемся, предчувствуем ее, и уж наверняка различаем дороги плохие — но только, что ж с того, одно дело — дорогу знать, дело другое — идти по ней; вот глядите на меня: слаб, слаб человек, и как раз в тот день у Софии, при отце и женщинах его и сестрах моих сводных, тогда я понял, что подведу я Сергея Андреевича, должен буду подвести, ведь если бы у них хоть волосок должен был упасть, нисколечки не усомнился бы я кровь обидчика пролить, и не оглядывался я тогда на Провидение Божие, да и сейчас подведу я его, покупая ему помилование, отбивая поклоны перед кесарем; думаете, не вижу я того, вижу — если и спасу я его от Зимы, то вопреки воле его. Так.