— Нет, а что?
— Только что он упомнил, что уже жил в Сибири. Эта его, ммм, увлеченность Зимой… — Я-оно закурило. — Точно так же, как мартыновцы поддаются Льду по мистическим, не связанным с разумом причинам, так и господин доктор Конешин поддался чистой идее Льда. Вы понимаете, что я имею в виду.
Петр Леонтинович склонился через поручень кресла.
— Он вас уговаривал.
— Что?
— Ведь уговаривал, правда? — Разбесов махнул свободной рукой. — Они все… как ухажеры… как взяточники, я глядел на все это и думал: ну, кого юноша допустит к себе, кого выберет? И знает ли вообще, что он выбирает?
— А вы — очередной сводник Истории.
Прокурор не обиделся. Он сощурил глаза, повернул свою голову стервятника на выпрямленной шее.
— История… ну да, слышал, слышал, tel pere, tel fils[195]. Но почему? Потому что вы их притягиваете. Как свет притягивает мошек, даже хуже — как жертва притягивает обидчиков, такого человека легко узнать, а они узнают быстрее всего. Они пользуются возможностью, а тут уже сердце Зимы — так что спасайтесь!
— Спасаться?…
Разбесов наклонился еще сильнее, сейчас у него позвоночник треснет.
— Не то, что другие — но что вы сами хотите с Историей сделать!
— Я? — засмеялось сквозь дым, открытым ртом хватая воздух под волной жара. — Я ничего не хочу.
— Что это значит? У вас нет никаких стремлений? Вы не хотели бы увидеть мир лучшим, более совершенным? Что вы, каждый этого желает. Даже преступники — ба, они хотят больше всех, можете мне поверить, ни от кого я не слышал столько проектов общечеловеческого счастья и благородных мечтаний про рай на земле, как от убийц и других преступников крупного калибра, и чем более грязным было их преступление, тем скорее в своей последующей исповеди они обратятся к возвышенным словам, как будто бы в этом своем окончательном падении сброшенные на самое дно самого глубокого, самого темного колодца, они могли глядеть только вверх, и только одна единственная картина осталась у них в глазах: небо, звезды, простор ангельский. Вот тот каторжник-пьяница, который перед вами душу выворачивал — вот скажите, о чем он говорил, разве не спасении человечества? Ха!
— Те, что упали на дно, знают, на чем стоят.
— Вот вы смеетесь. А что тут смешного? Вы не знаете, чего хотите — как же вы можете знать, кто вы есть? Хотя, можете смеяться, пожалуйста — я смотрю, и сердце мое рвется. Я не говорю, что доктор Конешин прав. Но, ради Бога, в Троице Единого, нельзя же всю жизнь растворить в Лете!
…Было время, люди готовились к этой Зиме, словно к смерти, то есть, без страха, со спокойной уверенностью в себе, и так оно и остается дальше в нашей провинции, простой российский народ в Зиме рождается и умирает, мужик, сын мужика, сына мужика, у которого никогда не могло быть иной надежды на жизнь другую, кроме той одной, очевидной с самого рождения: в работе, к земле пригибающей, в несчастье, в нужде, в страданиях, именно что в безнадежности. Но у городских, у нас, людей образованных — мы были благословлены рождением в Лете, и Лето это, из поколения в поколение, длится все дальше, теперь уже не одно только детство, не только времена отрочества, но и потом, человек двадцатилетний, человек двадцатипятилетний, те или иные школы посещая, по миру вояжируя за семейные деньги, с того и другого цветка попивая любовный нектар, не избрав конкретной профессии или карьеры, не связавши себя священным, до самой смерти таинством с женщиной, не построив для себя дома — кто он? Так, мотылек порхающий, светлячок мерцающий, непостоянная радуга. Но, раньше или позднее, приходит Зима, сковывает его Мороз, и вдруг: кто я такой? что случилось? откуда короеды, неужто мои? и эта баба, рядом с которой просыпаюсь всякое утро — разве такую я выбирал? и эта работа, на которую всякое утро ходить должен, с сердечной ненавистью ко всякой там деятельности — и это моя жизнь? Не так все должно было быть! Именно они, они, срезанные Морозом дети Лета, пьяной ночью хватаются за кирпичину, чтобы разбить ею голову богатому соседу, и потом не слишком даже тщательно перетряхивая его сундуки… Не так все должно было стать!
Под хищным взглядом стервятника я-оно опустило глаза на плед и паркет, блестевший в отсветах языков огня, на само пляшущее пламя.
— Зачем вы мне, господин прокурор, говорите такие вещи?
— Можете считать меня суеверным стариком… Но я достаточно долго жил на землях Льда. Так что, стерегитесь! В Краю Льда не случаются неожиданные религиозные обращения и сердечные перевороты, не слышал я про закоренелых злодеев, вдруг падающих на колени пред иконами, но и про благородные души, только здесь находящих пристрастие в низости и преступлении. Кто каким сюда прибывает, таким, наверняка, и останется.