Выбрать главу

Константин Богданов

Любить по-советски: figurae sententiarum

Рассуждения о «фигурах мышления» в репрезентации любовных переживаний в советской литературе 1960–1970-х годов понятным образом небезразличны к вопросу о тех сравнительно универсальных изобразительных средствах, с помощью которых любовь изображается в мировой литературе. Для наблюдений такого рода несомненно полезны, например, работы А. К. Жолковского и Ю. К. Щеглова, посвященные описанию парадигматики средств литературной выразительности в терминах логики и метапоэтики[1].

Вместе с тем, коль скоро мы говорим о литературе, описание средств выразительности может вестись не только в поэтологических, но и собственно риторических понятиях. Зададимся вопросом: в какой степени литературное описание любовных переживаний коррелирует с арсеналом традиционной риторики — порядком тропов и фигур, способствующих или, напротив, препятствующих дискурсивному согласию между планом содержания и выражения, темой и ремой. Сам по себе этот вопрос, конечно, не является новым: уже в XIX веке английский психолог Александр Бэн в ряде работ писал о стилистических и риторических фигурах (а именно — о метафоре, аллегории и синекдохе), как соответствующих определенным психологическим актам, и выстраивал на этом основании их классификацию[2]. Применительно к выражению аффектов проблема соотносимости традиционных риторических приемов с характером метапоэтических средств выразительности рассматривалась Генрихом Плеттом и, совсем недавно, Ренатой Лахманн[3].

Многообразие риторических приемов, служащих выражению аффективного возбуждения, допускает, впрочем, известную типологизацию, позволяющую думать, что общим или во всяком случае преимущественным признаком коммуникативного означения аффективного возбуждения служат приемы невербальной коммуникации. Применительно к репрезентации любовных переживаний таким признаком традиционно считается молчание. <?[4]?>

В 1994 году в сборнике «Логический анализ языка. Язык речевых действий», вышедшем под редакцией Н. Д. Арутюновой, этот самоочевидный на первый взгляд тезис мог стать предметом лингвистического внимания, но, увы, не стал. Статьи названного сборника завершаются анонимной рубрикой «Лингвисты тоже шутят», авторы которой привели ряд хрестоматийных прозаических и поэтических текстов о любви, тематизирующих мотив молчания (с. 178–183), но поместили их в такой контекст, который изначально исключал их осмысленный анализ. Авторы ограничились иронической хрестоматией, в которой Шекспир не отличается от Ронсара, а Ронсар от Пушкина:

Как тот актер, который, оробев, Теряет нить давно знакомой роли, Как тот безумец, что, впадая в гнев, В избытке сил теряет силу воли, — Так я молчу, не зная, что сказать, Не от того, что сердце охладело. Нет, на мои уста кладет печать Моя любовь, которой нет предела
(Шекспир);
Лучистый взор твой встретить я не смею, Я пред тобой безмолвен, я немею, В моей душе смятение царит, Лишь тихий вздох, прорвавшийся случайно, Лишь грусть моя, лишь бледность говорит, Как я люблю, как я терзаюсь тайно
(Ронсар);

и, наконец, Пушкин:

Я вас любил безмолвно, безнадежно [и т. д.]

Очевидно, что ряд подобных примеров легко умножить. В европейской литературе истоки традиции, декларирующей молчание как «язык любви», восходят, как известно, к Сапфо (VI век до н. э.), к стихотворению, сохранившемуся в анонимном трактате I века н. э. «О возвышенном»:

Лишь тебя увижу, уж я не в силах вымолвить слово [и т. д.]

Переповторений Сапфо в европейской литературе не перечесть: от Катулла до Ахматовой и далее. Но что, собственно, дают нам эти примеры? С медико-психолингвистической точки зрения тематизацию молчания в репрезентации любовных переживаний допустимо рассматривать как иллюстрацию речевой патологии, результирующей (в пределах неорганических расстройств) в нарушение волевой координации между индивидуальной и коллективной конвенционализацией языковых средств. Психологически молчание страхует говорящего от возможных — в большей или меньшей степени осознаваемых — ошибок речи и коммуникативного поведения. Чем выше степень и потребность этого осознания, тем вероятнее сбои в лексико-грамматической и семантической организации текста, тем вероятнее отказ (активный или пассивный) от речевой деятельности вообще. Медицинская литература специфицирует в этих случаях различные виды или типы мутизма (отказ от речевого общения), с одной стороны, и афазии — с другой, с выделением в афазии брадифазии (замедление речи), эхолалии (повторение реплик собеседника), дислексии (или амнестической афазии, — т. е. словесного дефицита, связанного с забыванием слов и выражений), аграмматизма (т. е. несостыковки грамматических структур высказывания) и т. д. Заметим между прочим, что при истерических психогениях обычны случаи мутизма, когда болезненная симптоматика истерической немоты фиксируется и поддерживается самим больным как прагматически выгодная[5].

вернуться

1

Shcheglov Y., Zholkovsky A. Poetics of expressiveness: a theory and applications. Amsterdam, 1987; Жолковский A. K., Щеглов Ю. К. Работы по поэтике выразительности: инварианты — тема — приемы — текст. М., 1996.

вернуться

2

Русскоязычное издание: Бэн А. Стилистика и теория устной и письменной речи. М., 1886.

вернуться

3

Plett H. Rhetorik der Affekte. Tübingen, 1975; Lachmann R. Intimität: Rhetorik und literarischer Diskurs // Nähe Schaffen, Abstand halten: Zur Geschichte der Intimität in der russischen Kultur / Hrsg. von N. Grigor’eva, S. Schahadat, I. P. Smirnov. Wien; München, 2005 [= Wiener Slawistischer Almanach. Sonderband 62]. S. 13–24.

вернуться

4

Wisse J. Ethos und Pathos from Aristotle to Cicero. Amsterdam, 1989.

вернуться

5

Литература и обзор экспериментальных данных: Лурия A.R Основные проблемы нейролингвистики. М., 1975; Лурия А. Р. Язык и сознание. М., 1979; Бейн Э. С., Овчарова П. А. Клиника и лечение афазий. София, 1970; Случевский Ф. И. Атактическое мышление и шизофрения. Л., 1975; Eugering H. Nonverbal Communication in Depression. Cambridge, 1989.