— Нас давно сажают, — усмехнулся детина, — только посадить никак не могут.
— Ну, ладно, забрали деньги, документы, черт с ними. Но отпустите меня!
— Уже не хочешь с нами, землячок? — обернулся детина.
— Нет, — помотал головой Петров, продолжая держать платок у носа, — Зачем я вам нужен?
— Да ты нам не нужен. Это мы тебе зачем-то нужны были. Зачем?
— Жизнь хотел узнать. Понять, кто вы такие…
— Понял теперь?
— Понял.
— Больно понятливый стал. Эх, суслик, ничего ты еще не понял. Не понял, где у таких, как ты, жилка обрывается…
«Ну, все, прикончат, — пронеслось в Петрове. — Неужто так глупо сдохну?»
— Гады вы! — неожиданно — даже для самого себя — тихо произнес Петров. — Сволочи! Ненавижу вас! Всю жизнь ненавидел таких!..
— Та-ак… — взглянул на него в зеркальце детина. — Петушок прокукарекал, курочка снеслась, а? — Он прижал машину к обочине, выключил зажигание, потушил фары. По крыше нещадно и громко колотил дождь. — Ну, Витек, давай, — как бы между прочим обронил он.
Тот, что спереди, и тот, что сзади, вышли из машины. Детина остался за рулем.
— И ты выходи! — скомандовал он Петрову.
Петров вышел. Его трясло как в лихорадке. По лицу сек дождь.
Хлопнула впереди дверца — из машины вылез и детина.
И в тот момент, как хлопнула дверь, Петрова ударили сзади. Он согнулся. Ударили спереди. Снова сзади. Петров, защищаясь, стал разбрасываться руками по сторонам. И тут его пнули в живот. На секунду Петров потерял жизнь. Ослепление — и сразу мрак. Потом снова били.
— Кончайте его, — расслышал Петров как сквозь вату.
И вот это: «Кончайте его» — пронзило Петрова, будто молнией! Ни тогда, ни позже, никогда в жизни он не сможет объяснить себе, откуда в нем вспыхнула сила, даже не сила — ярость жизни, хитрость ее, изощренность; он вдруг разом озарился ее светом, все понял, все постиг: жить, жить! — и как ужаленный прыгнул в сторону. Прыгнул и побежал. Он не знал, что ему подсказало, какой темный или светлый инстинкт сработал, но он сработал: Петров побежал не по дороге, а в поле, прочь от дороги. Поле было раскисшее; дождь хлестал, видно, не первый час; Петров проваливался в грязь, но бежал; падал, поднимался и снова бежал, не столько слыша, сколько шкурой чувствуя за собой погоню. Он бежал долго, в совершенной темени, в жути, потерял ботинок, бежал так — одна нога в ботинке, другая — без, в носке; кровь кипела в горле — дыхание захлебывалось, но он бежал, он хотел жить. Когда он понял, что погоня отстала: бог его знает почему, просто плюнули, наверное, чего за ним бежать по грязи, какой смысл, пусть живет, черт с ним, кому нужна его паршивая жизнешка — когда он понял это, он повалился сначала на колени, потом всем телом на землю — лицом в грязь, и тут его затрясло от рыданий как в лихорадке. Потом, чуть позже, он расслышал еле-еле пробивающийся сквозь дождь и темень звук чихающего мотора; не поднимаясь с земли, оглянулся. В далекой дали заметил две резкие, как штыки, полоски света. Вот они качнулись, и машина, взревев мотором, помчалась по шоссе. Она напоминала заводную игрушку. Петров поднялся с земли, его еще продолжало колотить, но он на это не обращал никакого внимания. Из своей темноты, как зверь из потаенного логова, он наблюдал за охотниками, которые совсем недавно могли лишить его света, а потом плюнули: живи! И он жил. Он чувствовал это не каждой жилкой, а теменью нутра, его издонностью, где в жестокой схватке дышат друг на друга жизнь и смерть. Жизнь победила, а смерть затаилась, и вот эту темь и глыбь животного инстинкта — живу! — Петров и ощущал. Жизнь — это когда отступает смерть. Если смерти нет рядом, жизнь — это не вполне жизнь.
Кажется, по лицу Петрова до сих пор бежали слезы; а может, это были только струи дождя; он сам не понимал…
Он побрел на шоссе; но побрел не перпендикулярно ему, а по кривой, неостывшим сердцем ощущая возможную опасность: охотники могут вернуться… Он шел в противоположную им сторону, но изредка оглядывался: не показались? нет? Но, слава богу, никого не было. И он брел и брел, беспрестанно проваливаясь в пашню, в одном ботинке и в одном носке, даже и не пытаясь, естественно, искать вторую туфлю, — куда там, смешно и думать! Когда он выбрался наконец на шоссе, ровное, асфальтовое шоссе, он присел на обочину, решая, что делать дальше: идти или ждать какую-нибудь попутку? Горело лицо; потрогав его ладонью, Петров тут же отдернул руку — будто его обожгли: наверно, весь был в ссадинах. Болело тело; особенно верх живота, куда ему пнули ботинком. Ну же и сволочи! — подумал Петров. Он подумал еще, без всякой связи с предыдущей мыслью, не выбросить ли ему и вторую туфлю, но решил: не надо. В одних носках, осенью, в дождь, на асфальте он будет выглядеть просто смешно, если остановится какая-нибудь машина; а если будет в одной туфле, сразу поймут: что-то случилось с человеком…