Значит, он может быть счастливым с д р у г о й женщиной… Значит, это не только с ней возможно все то, что было у них, эти его искренние, всегда так волнующие любовные слова, что она единственная… дорогая… совершенная… А если так, то что же думать? Что он всегда лгал, лицемерил, притворялся? Но ведь это невозможно, она женщина, она чувствует любую фальшь, любую недомолвку, тем более она особенно восприимчива ко всякой лжи. И все-таки это было так, он был счастлив с другой, он любил ее и, может быть, любит сейчас, — иначе бы он так и с к р е н н е не был счастлив на фотографиях. В искренность его необходимо, неизбежно нужно было верить, потому что она, эта искренность, была схвачена моментом, проявлена на пленке, зафиксирована; ее можно изучать, всматриваться в нее, восхищаться или негодовать, но отрицать эту искренность нельзя. И ведь боже мой, эту искренность радости, этот их смех, счастье видел кто-то другой (уж не Коля ли? — скорей всего; ах, мужчины, мужчины — подлость вам имя…) и смело фотографировал их. И что же он думал после всего этого о ней, о Ларисе, которую очень хорошо знал и которую всегда уважал, которой гордился: «Молодчина Ромка! Такую красавицу отхватил!», которой при встречах рассказывал о самых интимных моментах своей жизни, — как это бывает порой между мужчиной и женщиной, — так что же он может думать теперь о ней?! Так тяжело чувствовать себя униженной в чужих глазах! Самое глубокое унижение…
Лариса вспоминала день за днем, как вел себя Роман, вернувшись с Черного моря, и не могла вспомнить ни одного неточного слова, ни одного намека, ни одного промаха, ни одного сколько-то подозрительного действия с его стороны. Как всякая женщина, она могла ожидать — и ожидала — всего после столь долгой, относительно долгой, разлуки с мужем, но все ее сомнения, подозрения, глубоко запрятанные внутри, рассеялись с первой же их встречи, с первых поцелуев, с первых взаимных ласк. Она не могла ошибиться: он соскучился по ней, исстрадался, любит ее, обожает ее, он все такой же, он говорит те же знакомые восхитительные, чудесные слова любви… Нет, она не ошибалась, не могла ошибаться… И все-таки ошиблась! Он обвел ее вокруг пальца, как девчонку, как глупую до последней степени, самоуверенную жену. О, он великий артист, он артист первоклассный, высший, не случайный, а артист по природе своей. Вот ужас!
Она не сразу сказала ему про письмо. Нет. Два дня она сдерживалась, стараясь хоть теперь, хоть сейчас заметить в нем что-нибудь, какие-нибудь изменения, какую-нибудь фальшь, неестественность, которые она просмотрела раньше. Но нет, он был, как всегда (как в с е г д а!), самим собой; и это привело ее в смятение. Не первый год живет она с этим человеком, любила его, родила от него дочь, переговорила с ним буквально обо всем, узнала его душу, характер, привычки, недостатки, но главного его качества так и не открыла — изумительного, блистательного а к т е р с т в а. Он был актер не в театре, не на сцене, не по вдохновению, он был актер жизни. Как можно быть одновременно искренним и ложным, другом и недругом, любить и быть равнодушным, быть «здесь» и быть «там»? Оказывается, можно. Что в театре, на сцене, в актере может лишь вызываться, существовать условно и существовать гениально, то в жизни возможно в форме безукоризненной естественности и органичности. Какая бы ложь ни была в жизни, она есть ложь жизни, а значит, есть сама жизнь. И порой гениальный актер сцены копирует не просто людей в жизни, а гениальных актеров жизни; впрочем, это аксиома.
Эти мысли о Романе натолкнули Ларису на догадку, что в человеке возможна глухая стена, что-то такое, о чем никто никогда не может узнать (не об этом ли одиночестве говорит всегда Роман?), но о чем можно лишь догадываться, смотря по тому, ч т о он скажет. Если человек сказал одно, необходимо знание этого человека, затем определенный угол, затем определенная проекция, корректировка, и только потом можно лишь догадываться, о чем же этот человек говорил. В самом деле: вот она прожила столько времени с другим человеком и что же узнала? — что он лжец, изменник, двуличен; и какую же теперь нужно вводить корректировку на все его слова, сказанные за совместную жизнь, чтобы понять их истинный смысл и значение!
Так она терпела два дня, сдерживалась, присматривалась, анализировала, задыхалась от унижения, тоски, боли, а разговор начала самым неожиданным — и нелепым, как сама думала, образом:
— Ну, и как поживает «vale»?
— Какая Валя? — не понял он.
— Вот эта «vale»! — Она швырнула ему в лицо письмо.
Он растерялся всего на секунду, — но теперь-то она уже все замечала! — потом вдруг весело, заразительно рассмеялся, и чем дальше смеялся, тем, казалось, естественней становился его смех; посмеявшись, он начал спокойно, деловито, искренне объяснять ей. И объяснение в самом деле звучало так правдоподобно, так точно, что в другой раз, но уж не в этот, она бы обязательно поверила ему. Оказывается, они с Колей решили подшутить над ней, сочинили это письмо, попросили одну знакомую женщину переписать его своей рукой, а затем Коля отправил письмо из Новороссийска. Получив письмо, он нарочно оставил его в кармане пиджака («В светлом летнем, да? Там ты нашла?»), ну а теперь оно попало к ней в руки, на что они и рассчитывали. Между прочим, он уже потерял надежду, что она прочтет письмо: то ли никак не наткнется на него, то ли просто не смеет прочитать чужое письмо. Но нет, они оказались правы, она нашла и прочитала, а главное — поверила, так что смеху им теперь будет с Колей до самой смерти…