Выбрать главу

В общем, я понимаю его почти всегда и во всем, хотя сам и не пью, и не имею мотоцикла, и всегда стараюсь быть сдержанным в выражениях и говорить литературным языком, и на охоту езжу довольно редко, и даже мыслю совсем иначе, и встречаюсь с ним от случая к случаю, и считаю его всего лишь приятелем. Но понимаю…

И еще есть отличительная черта у Шуры. Он спокоен и уравновешен. Если у других мотоциклы сплошь «Явы» и «Уралы» в тридцать лошадиных сил мощностью и все в них блестит хромом и никелем, то у Шуры всего лишь старый, потрепанный, ни разу не мытый, наверное, за все свое существование «Иж», и что-нибудь в нем обязательно скручено проволокой.

Уравновешенность у Шуры удивительная, порой даже до картинности. Вот вам, скажем, набегавшемуся, разгоряченному, прилегшему на привале, кто-нибудь в шутку плеснет за шиворот холодной воды. Вы сначала, понятное дело, ахнете, потом или раскричитесь, или нагрубите, или, по крайней мере, при случае вспомните и выскажете человеку все, что вы думаете о нем по этому поводу. Не таков Шура. Шура лишь скажет: «О! Что характерно, вода прямо по позвоночнику пошла…»

Или вот лежим мы ночью у костра. Шура посмотрит на луну, на озеро:

— Полнолунье сегодня. Щука, говорят, в полнолуние берет.

— Да? — спросишь.

— Ну. Не я буду.

Полежит, помолчит, посмотрит на воду.

— Или наоборот, — произнесет, — не берет…

Или:

— Когда будет чемпионат мира среди дураков, ты там займешь второе место.

— Почему второе?

— Потому что такой дурак, что даже первого занять не сумеешь…

И еще Шура говорит: «Утром чеснок ешь, вечером пей. Будешь здоров, как этот… Понял?» Когда он на охоте, то курит только махорку, сворачивая с ней себе огромные самокрутки «козьи морды», газетный раздел «За рубежом» переделал в «За рупь ежом». И единственное стихотворение, которое он выучил в своей жизни, «Травка зеленеет, солнышко блестит».

И я люблю его за все это.

Шура, у нас с тобой есть что вспомнить. Помнишь, в 19** году на открытии охоты на Сартлане мы попали под непрерывный многодневный дождь. Помнишь, даже днем на улице было так темно, что казалось, уже наступили сумерки. Деревня была за десять километров в степи, бли¬жайший березовый колок, где можно было нарубить дров — километров за пять, и нам практически негде было обсушиться. Мы стояли на озере и мокли, чувствовали, как дождь пропитывает насквозь наши плащи и телогрейки, как уже липнут к плечам и ягодицам рубашки и брюки, как мерзнут постоянно мокрые руки и как по лицу струйками сбегают капли дождя — и ждали уток. Но и уток не было. А дождь то становился резким и громко стучал по капюшону, то принимался долго и нудно моросить, а если и затихал на какое-то время, то вместо него оставался холодный влажный ветер, который нисколько не сушил одежду, а только пробирал нас мелкой дрожью.

Помнишь, как с чувством вездесущей сырости, неуюта и гадливости мы вечером залезли в мокрую палатку. В ней было темно и тесно, и мы долго возились внутри, ища в темноте свои рюкзаки, разбирая вещи, и лишь один ты уже лежал посередине палатки, как лег, не снимая с себя ни сапог, ни промокшей телогрейки. А кто-то из нас в нашей беспорядочной возне случайно коснулся головой отяжелевшего верха палатки и палатка стала течь, и мы переругались и перессорились, сваливая друг на друга вину за это. А потом палатка потекла со всех сторон, и мы лежали на полу, ощущая кругом сырость, слушая, как барабанит дождь по полотну, как хлопает ветер плохо натянутой стенкой палатки и как звонко каплет сверху на пол в образовавшиеся уже вокруг нас лужицы вода. И от этого размеренного, неторопливого, методического капанья мы постепенно приходили в отчаяние. И лишь Шура, единственный всех нас, был спокоен.

А потом мы вспомнили про водку. И первые слова, какие были сказаны Шурой в тот вечер: «Есть же все-таки на свете счастье!..» И только за них одни ему уже можно было поставить памятник.

Мы нашли в темноте при свете спичек бутылку, на ощупь — кружку… Водка согрела желудок.

— Спичку-то зачем мне в кружку бросил? — сказал Шура. — Пришлось водку сквозь зубы цедить.