Выбрать главу

— Ба! Шустов! Сколько лет… — и осекся.

Алексей Макарыч не сделал ответного движения, не выразил готовности облобызаться, а даже напротив, спрятал свои смуглые руки за спину и уколол экс-замминистра таким взглядом, что у Никифора Митрофановича на мягком изнеженном лице выступили лишаями розовые пятна, а хорошо подвешенный язык вдруг одеревенел. Так они молча стояли один перед другим, может, целую минуту под любопытными взглядами сидящих на скамейках людей. Наконец Шустов сказал, язвительно улыбаясь:

— А ты помнишь, Фенин, наш последний разговор? Забыл? Ну хорошо, я напомню. Речь о матери-истории шла, о той самой истории, в которой всякой твари по паре. Вспомнил?

Злой блеск сверкнул в сощуренных глазах Никифора Митрофановича, а лицо сплошь побагровело, и язык сразу оттаял и угрожающе, дрожа от злобы и волнения, выдавил глухие слова:

— Хорошо, Шустов. Я тебе припомню. Мы еще встретимся. Я еще…

Иронической и, пожалуй, добродушной улыбкой погасил Алексей Макарыч его вспышку:

— Нет, Фенин, ты уже ничего не можешь, как та бодливая, но безрогая корова. — И, засмеявшись ему в лицо, пошел в сторону памятника Тимирязеву.

Ошеломленный, схваченный за горло собственной злобой, Никифор Митрофанович быстро-быстро засеменил к улице Горького, посылая мысленно по адресу Шустова страшные угрозы. Но это были наивные угрозы и бессильная злоба, и сам Фенин об этом догадывался. И тогда ему вспомнился его когда-то любимый, а нынче горячо презираемый зятек Марат, который работал теперь репортером в столичной газете, и Никифор Митрофанович, сам не зная почему, вдруг переадресовал все свои проклятия и угрозы Инофатьеву. Это был стихийный, привычный и характерный для Фенина жест, и, кто знает, может, в нем-то и заключалась большая истина.

Загорск

1966–1968