Выбрать главу

Возможно, наконец отозвалась она, будет лучше, если я оставлю свой номер телефона: тогда они с Ронни смогут позвонить мне в удобное им время.

Поскольку ее телефонный номер мне был уже и так известен, мое неудовольствие и досаду вызвал не сам по себе отказ предоставить его в мое распоряжение, а скорее отсутствие со стороны Одри уверенности в искренности моих намерений: афронт этот уязвил мою гордость, хотя разумом я понимал, что недоверие являлось вполне заслуженным. К обиде добавлялся ужас, возникавший в моей души от одной мысли о предстоящем ожидании — кто знает, насколько долгом — звонка, и еще то, что мне придется сообщить, что я живу в мотеле, а это делало необъяснимым, для чего я накупил столько продуктов, которые сейчас нес в пакете. Но когда я вручил ей карточку, полученную от хозяйки мотеля на тот случай, если забуду адрес, Одри удостоила ее лишь беглого и невнимательного взгляда, перед тем как засунуть в кошелек, и, казалось, не заметила нелепости ситуации. Затем мы пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны.

Кто сказал, что ожидание — пассивно? Ожидание пожирает тебя, снедает тебя, безжалостно поглощает каждый твой час, минуту, секунду. Оно не оставляет тебе времени на то, чтобы справляться даже с самыми важными из повседневных обязанностей. Всем, кому Доводилось ждать, приходила на ум догадка, что, возможно, худшей из загробных кар является сама вечность как таковая. Посему я не буду заставлять читателя ждать так, как заставил меня ждать Ронни.

Пять дней прошли как во сне, причем сон этот был из тех, когда спящий постоянно переходит от яви к грезам, уподобляя свое бодрствование лихорадочным и беспокойным кошмарам, терзающим его в бессознательном состоянии. Пять дней я мерил шагами узкую и тесную гостиную моего бунгало, пределы которой я не решался покидать из страха, что мне позвонят в мое отсутствие, каким бы коротким оно ни оказалось. И вот телефон наконец ожил. Я позволил ему прозвенеть два раза, а затем снял трубку.

Я услышал голос Одри. Прежде всего она поинтересовалась, помню ли я ее. Помню ли я ее! — я чуть было не закрыл рукой отверстие трубки: таким сильным было желание закричать, чтобы пробить голосом стену непонимания, которая навечно встала между мной и окружающим миром. Она извинилась за то, что не звонила так долго, и наконец сказала, что если я свободен сегодня вечером и готов, как она выразилась, «рискнуть часиком свободного времени», то они с Ронни будут рады пригласить меня к ужину. Изо всех сил стараясь, чтобы мой голос самим своим дрожанием не выдал охватившую меня при подобном повороте событий радость, я ответил, что это доставит мне удовольствие. Затем сделал вид, что тщательно записываю адрес, и без того мне известный, выслушал детальные разъяснения Одри о том, как добраться до Джефферсон–Хилл, и пообещал, что буду poвно в семь.

Остаток дня я провел у городского парикмахера — подобострастного и суетливого человечка, напоминавшего своими тщательно уложенными и закрученными локонами саму квинтэссенцию парикмахера из французского фарса, — который подстриг мне волосы и сделал маникюр. После парикмахера я посетил более дорогой из двух магазинов мужской одежды в поисках стильного шелкового галстука, который подчеркнул бы линии моего светло–серого приталенного костюма, еще ни разу не надетого мной в Честерфилде, ибо он был куплен и отложен именно для нынешнего случая, после чего направился в роскошную и наполненную дурманящими ароматами цветочную лавку — расположенную (не иначе как проявление чьего–то извращенного чувства юмора) по соседству с оружейным магазинчиком, — где я приобрел букет белых роз с длинным стеблем. В полшестого я уже сидел в своем номере после ванны, побритый и одетый, приговоренный еще к одному часу нервного, но на этот раз волнующего хождения взад–вперед по гостиной.

Я отправился на Джефферсон–Хилл в шесть тридцать пять, прошел ровным шагом по все еще носившим следы дневного оживления улицам и направился туда, где городские постройки начинали редеть. Ровно в шесть пятьдесят пять я стоял на пороге дома номер шестнадцать. Набрав в грудь воздуха, я нажал на кнопку звонка.

Дверь мне открыл сам Ронни. Голос его я услышал еще тогда, когда он шел к двери: на фоне чудовищно громкой музыки он был едва различим — тем не менее я расслышал фразу «Я сам открою». Ронни был босиком, в потертых голубых джинсах и вишнево–красном свитере с вырезом, надетом поверх рубашки в сине–зеленую клеточку. То, как все эти цвета весьма плохо сочетались между собой, я поначалу даже и не заметил, ведь я прождал этой минуты так долго, что сейчас ощущал себя так, словно стоял лицом к лицу с ожившим мифом или, по меньшей мере, с продуктом блестящего человеческого воображения — таким, как Ромео, Фабрицио, Стирфорт.