Выбрать главу

Пятая строфа повторяет строфу из окончательного варианта, но зато шестая (лишняя!) вдруг потрясает читателя не метафорическим, а живым открытым чувством поэта, самозабвенно бросившегося навстречу «играющему свету» Венеры, навстречу своей гибели:

Столько в небе святой красоты! Но зачем — не пойму ничего я — С недоступной своей высоты Ты, звезда, не даёшь мне покоя!

Из этого трагического восклицания можно понять, что «играющий» свет Венеры, «доводящий до могилы», и «святая красота» небес — струятся из разных источников мироздания. Загадку о том, когда было написано стихотворенье «Венера», — до романа Рубцова с Д. или после, я оставляю литературоведам.

А добавить к сказанному могу ещё то, что у Сергея Есенина, одного из самых любимых поэтов Рубцова, есть строчка: «Ах, у луны такое, — светит — хоть кинься в воду», — и что Есенин, по воспоминаниям современников, узнал о трагическом поединке поэта с небесным светилом из стихотворенья классика древней китайской поэзии Ли Бо. И последнее: в третьем варианте строка «так что бросился в воду поэт» — выглядит иначе: «что звезде покорился поэт»… Не просто был соблазнён её светом, но покорился ей, словно зловещей силе.

* * *

Любовь его «соперницы-Венеры» жила по своим законам, а вернее, по законам не только языческого дохристианского, а даже недочеловеческого мира.

«Я по-животному утробно тоскую глухо по тебе»;

«Что ж! В любви, как в неистовой драке,

я свою проверила стать!»

«Как жгучей глухой полынью, тобой я тогда отравилась»,

«Он видел бездну, знал, что погублю?

И всё ж шагнул светло и обречённо

С последним словом: «Я тебя люблю!»

«Светло и обречённо» — честнее о Рубцове не скажешь, надо отдать должное нашей «волчице», для которой любовь была не самопожертвованием, а борьбой за своё место под солнцем (Венерой) и неизбежно должна была окончиться либо гибелью, либо пленом побеждённого. Если бы Д. умела читать его стихи, то, возможно, навсегда исчезла бы из жизни поэта. Но понять такое было выше сил дочери Венеры, верившей в другую правду:

«Что добродетель? Грех? Всё сказки, всё сущий вздор!

Есть только жизнь!»

Да, это была внушавшая Рубцову суеверный ужас её жизнь, с «животной неизречённостью», которой она гордилась. «Опять весна! Звериным нюхом я вдруг почуяла апрель»; «Я, как медведица, рычу»; «Как лесная огромная кошка, у которой звериная прыть»; «тебе, любимый, до скончанья дней хочу быть верной, как волчица волку»; «язычница, дикарка, зверолов, ловка, как рысь, инстинкту лишь послушна»; «всей звериной тоской Зодиака и моя переполнена грудь»; «Как быстро кончались знакомства, когда в моих рысьих глазах природное вероломство внушало знакомому страх»…

Глубочайшая тайна жизни у доисторических племён и народов скрывалась в крови. Венцом жертвоприношений, драгоценным даром тотему и покровителю рода считалась кровь, стекавшая с жертвенника.

Перебирая в памяти стихи Николая Рубцова, я не смог вспомнить, чтобы в них где-нибудь встречалось страшное слово «кровь». Слово «cмерть» присутствует часто. А слова «кровь», видимо, он избегал. Но в книжке «Крушина» оно повторяется во всевозможных вариантах многие десятки раз. «Кровью брызнет в суземь заря», «с мятежным напором в крови», «всё в мире тяжело, всё темнокровно», «Узнала сердцем, кровью, кожей» и т. д.

Впрочем, понятие «кровь» всегда значило гораздо больше, нежели просто слово («что с кровью рифмуется, кровь отравляет и самой кровавою в мире бывает» — А. Ахматова, любимая поэтесса Л. Д., о слове «любовь»). Я сам много думал об этом и, пытаясь объяснить самому себе тайны этой соКРОВенной, сКРытой во тьме горячей и солёной сущности, однажды (давным-давно) написал короткое стихотворенье.

Не ведает только дурак, что наши прозренья опасны! Как дети прекрасны и как родители их несуразны.
Измучены жизнью, вином, с печатями тлена и фальши, не мыслящие об ином, чтоб выжить хоть как-нибудь дальше.
А рядом комочек тепла витает в блаженной дремоте, не ведая зла и добра… Как странно — он тоже из плоти!
Как будто природа сама твердит нам устами любови о том, что сиянье и тьма повенчаны узами крови.
* * *

Меня мало интересует то, что поэты говорят в своих интервью, на телевизионных подмостках, в гневных письмах и мемуарах. Я верю тому, что они говорят в стихах. А в стихах Д. говорила и мечтала не о ЗАГСе, не о свободе, не о судьбе дочери, а о другом: о безраздельной власти над своим избранником.

Светлый и беззащитный мир поэта был обречён рухнуть перед грубым напором этой тёмной силы. «Ты зачем от меня не бе-жа-ал?!» — вот какой вопль вырвется из её груди, когда она осознает, что произошло непоправимое.

И напрасно «женщина-рысь» огрызается и рычит на своих гонителей: «Зовут пантерой и медведицей, ужасною волчицей злой, додумались и до нелепицы — назвали дамой козырной!». Все звериные клички она дала себе сама. К её счастью, одной, самой страшной и рискованной, никто из её «хулителей» не воспользовался.

Я топтала рассветные травы. Из-под ног снегирями зори взлетали. Ради горькой моей славы люди имя моё узнали.
Я — чудовище! Полулошадь! Но мерцают груди, как луны. Моя жизнь — это скорбная ноша, насмешка злая фортуны.

Не знаю, вспомнила ли Д., когда писала стихотворенье «Монолог женщины-кентавра», что у Рубцова есть стихотворенье о встрече с лошадью глубокой ночью. И в том, что и он, и она написали такие стихи, есть что-то мистическое, словно бы вечное продолжение их рокового поединка. Николай Рубцов избегал тёмного мирового пространства, исполненного слепых и неподвластных человеку сил, и в этом был близок к Фёдору Тютчеву с его противостоянием хаосу: «ночь хмурая, как зверь стоокий, глядит из каждого куста», «и бездна нам обнажена с своими страхами и мглами», «о, страшных песен сих не пой про древний хаос, про родимый». Рубцов страшился беззвёздного и безлунного мрака, «шипящих змей» и «чёрных птиц».

Когда стою во мгле — душе покоя нет и омуты страшней, и резче дух болотный.

……………………………………

И вдруг очнусь — как дико в поле! Как лес и грозен и высок.

Бывали мгновения, когда, будучи не в силах очеловечить животную тьму, он в страхе отступал в сторону:

Мне лошадь встретилась в кустах, И вздрогнул я. А было поздно. В любой воде таился страх, В любом сарае сенокосном…
Зачем она в такой глуши Явилась мне в такую пору? Мы были две живых души, Но неспособных к разговору.