– Простите, доктор, вы сами, часом, не возбудились?
Он вскинулся, закудахтал:
– Вы в своем уме, Себастьян? Разве можно представить, чтобы меня тронули рассказы о ваших приключениях? Вам что, хочется меня возбудить? Снова в вас ожили фантазии о собственном всесилии.
– Прошу прощения, мне показалось.
– Смотрите своим демонам прямо в глаза, только не воображайте, что это меня хотя бы немного задевает.
Наказывая себя за эту оплошность, я провел несколько вечерних часов, лежа в ледяной ванне. Надо же было ответить собственной болью на все те радости, что я похитил у общества! Будь я посмелее, резанул бы себе бритвой по члену, чтобы избавиться раз и навсегда от этого бесполезного, не знающего покоя органа. Доктор не одобрял таких излишеств, когда я делился с ним своими желаниями: он не собирался меня карать («Мы не в Средневековье, Себастьян»), его целью было направить мое либидо в нормальное русло.
– Ваша проблема – гордыня, инфантильная иллюзия своего всесилия, когда внешний мир становится проекцией вашей воли. Сегодня вы считаете возможным уничтожить собственное тело, как вчеpa считали, что его можно дарить каждому встречному. Ваше стремление к самоистязанию вызывает у меня подозрение. Вы перебарщиваете, Себастьян, а это доказывает, что вы еще не выздоровели.
Спустя два месяца Чавес вынес вердикт.
– Это безликое сношение – будем называть вещи своими именами – не является ли оно выражением глубокой ненависти к женщинам, которую вы искореняете через количество? Еще одна, еще одна, лишь бы никогда не встретить подобную себе?
– Так и есть, доктор.
Теперь Чавес анатомировал меня, задавая вопросы. Это исключало абсурдные утверждения, мешающие курсу лечения, и открывало простор для интерпретации.
– А ваша ненависть к женщинам, не вытекает ли она логически из ненависти к самому себе? Вы настолько презираете свое тело, что дарите его неведомо кому.
Я восхищался последовательностью эпизодов и пытался разглядеть себя в рисуемом им портрете.
– Что, если судьба жиголо была для вас выбором, продиктованным мизантропией? Что, если таким способом вы соблюдали дистанцию со своими современниками, низводя их к одним гениталиям?
Я еще раз согласился.
– А ваша страсть к заманиванию клиенток, счастье от самоуничижения? Не коренится ли все это в раннем детстве, когда вас заласкали, в излишней близости с матерью, в постоянном отсутствии отца, в практическом отсутствии брата? Не являются ли чувства, которые вы силились испытать, попыткой возврата к первичным младенческим побуждениям? Вы не находите, что привычка первых лет жизни – раздеваться за конфетки – оказала влияние на всю вашу жизнь? Тут уже недолго – вы уж простите мне эту грубость – до бахвальства собственным мужским признаком.
Доктор Чавес иногда прибегал к резкостям, считая, что это приносит положительный результат.
– Матери, Себастьян, матери – это просто беда: вот уже тридцать лет, как они захватили власть в семьях и теперь фабрикуют, как на конвейере, незрелые, внутренне непокорные личности. Что вы собой представляете, если не неудачу современного образования – безответственного и наивного искателя наслаждений? Эти ваши футболки с надписями «Рожден трахаться, прирожденный трахальщик» – разве за провокацией не слышен призыв о помощи? Не был ли ваш разрыв с общественной средой таким же загадочным, как первоначальная покладистость? Ваша сексуальная зависимость – что она продолжает? Вот вопрос! Ответ очевиден: зависимость от материнской груди!
Он был прав, он все понял.
– А этот зуд творить добро? Это зигзаг ума, скрывающий ваши пристрастия, никого не способная обмануть оболочка. Нарядить вопиющий эгоизм в одежды альтруизма – какая жалкая увертка!
– До чего верно!
– И потом, это желание быть приятным, продолжать общественную комедию в другом виде, с клиентками? Ваша личная незначительность, эта нарочитая безликость, бесцветность, стертость, как будто вы решили стать игрушкой обстоятельств? Этот пугающий конформизм, позволяющий без всяких усилий менять личину, превращаться в совсем другого человека? С одной стороны – славный муж и усердный чиновник, с другой – сексуальный маньяк.